Царская чаша. Книга I - Феликс Лиевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Благослови, святейший Владыко!
– Бог благословит!
Непродолжительное время слышались шорохи. Видимо, государь и митрополит усаживались в большие тяжёлые резные кресла, в паре шагов напротив друг друга, чем Иоанн хотел показать и дружеские, и доверительные намерения встречи…
– Вижу, Владыко, много чего есть тебе сказать, да слова нейдут. Что ж, я тебя позвал сам, потому смиренно прошу твоего участия, и мудрости, и помощи мне, ничтожному и грешному, блуждающему, аки путник в потьмах, наитием дорогу избирающему. И как не совершить мне рокового промаха, как звезду путеводную из виду не потерять? Добро бы одному сгинуть, так за мною – стадо моё!
– Напрасно себя принижаешь ты, государь, с заплутавшим пастухом ровняя. И разума, и прозорливости, и воли в тебе предостаточно. И даже более того: рьяной жажды стадо уберечь, во что бы то ни стало. И раз уж ты честью меня даришь, к совету допуская, буду с тобой откровенен: это-то и пугает меня…
– Что же замолк ты, святейший?
– Помню, государь, урок твой давишний: «Ты куда это, Филипп, со своими просвирками да в чужую хоромину прёшься!».
– Оба мы в горячности тогда лишнего произнесли… Не передать, столь горько и больно мне было, Филипп, от размолвки нашей. Точно свет Надежды моей погас, не воссиявши! И был я безутешен, и одинок. Точно в горькие дни юности моей, бессилием, скорбью объят… А посуди сам, как мне не досадовать было, когда званый патриарх мой не прямо, через Вологду, к нам в Москву поспешил, а дал крюка изрядного, поворотив к Новгороду? Понял я, что тебя на то подбили, оговорили меня и мою опричнину перед тобой так люто, что отказать ты не смог новгородским просителям… Но разве в самом деле злодействую я, скажи прямо, отче мой, скажи, в чём ныне, после перемирия нашего, видишь мои вины? Прошу, прямо говори. И тогда, две зимы назад, и сейчас, быть может, вся судьба земли нашей, царства моего решается.
Митрополит вздыхает, не спешит с ответом.
– Ты знаешь, что я скажу. Что прежде надо тебе гнев отложить и троих челобитчиков помиловать. Несообразна будет смерть позорная их вине. А других устрашит и против тебя возбудит стократно… Инока Пимена не отпущаешь из темницы, допросам подвергая… Тебе же во вред молва о притеснении чернеца. Прежде ты гордился тем, что ни единой капли священнической крови не пролил, а что теперь скажешь?
– И теперь утверждаю то же: нет на мне греха, ни единого священника не тронул и не намерен, и никакого притеснения ни одна церковь, ни единая обитель от меня не терпела. Наоборот! Разве не дарю я их всем, чем возможно? Более, чем им надобно для безбедного бытия, в то время как мы тут всем миром трудимся, в поте лица тянем страну! И казной, и землями, а больше – правами, такими послаблениями, каким уже сам завидую… Нешто мало?! Или всё мне им вручить, и себя тоже, и пусть Синод Русью правит?! Что, ропщут? Пимена взял в оборот? Инока?! Да такой же он инок, как Папа – святой и Бог!!! Не монаха – хитреца и заговорщика пытаю! Помнишь ли, как мне из Белозёрья-то прямо в лоб без зазрения совести «монаси» впечатали, а? Те, которые вроде защищаемого тобою Щенятьева, думают за стенами обители от всего спасаться до Страшного суда, а главное – от меня! Воротынского подлый брат который год «монашествует», в аскезах, а мне же челобитные шлёт, каково ему тяжко живётся! Слово в слово запомнилась, до того слёзное прошение: «недоставили по чину мне двух осетров свежих, двух севрюг свежих, полпуда ягод винных, полпуда изюму, трех ведер слив, да ведра романеи, ведра рейнского вина, ведра бастру, двести лимонов, десяти гривенок перцу, гривенки шафрану, двух гривенок гвоздики, пуда воску, двух труб левашных, пяти лососей свежих», и так бесконечно. И что же я? Велел послать. А всё ведь отнимаю только да гублю!
Наглые и преподлые, насмехаться надо мною удумали, мол, не посмею тронуть боярство бывшее в монастырском убежище! За них – священство всё, епископы да игумены,общий им корм с заложенных имений, и вотчин, и богатства несметного… Так пусть знают, что я – царь, не их слуга, и посмею, ещё как посмею! И родичи их в миру за них ответят! Не прав я, скажешь?
– Прав… Но сам знаешь, как много так же правдивого в жалобах и стенаниях оказавшихся обездоленными невинно, претерпевших от слуг твоих опричных, над ними выше в правах поставленных, и разве законно будет это наказание и без того наказанных? И что страшатся тебя, бедствий семье, убытков ожидая, жизни всей падения, никаких проступков явных не имея – тоже ведь правда. Прошу, услышь меня сейчас, Иоанн. Ища врагов вовне, не смотрим в себя, не замечаем каверн, чреватых бедой в грядущем. А не ты ли прежде провозглашал: сражаясь с врагами, не уподобляйтесь их злобности, их вероломству, ибо нельзя одно беззаконие победить другим беззаконием?
– А если тяжкая мера сия необходима? И прежние законы я своими заменяю не праздной забавы ради. Не нами сие придумано, задолго до нас другие вглядывались в грядущее с вопросом, как же возможно, при вечно изменчивом сущем, выстроить гармонию на земле. И кто я, чтобы спорить с Гераклитом, Анаксименом, Фалесом, кто я, чтобы Эмпедоклу не верить? Ты, может, Аристотелевой же «Метафизике» вторя, скажешь, что Борьба есть зло, а Любовь есть добро… Но разве всякая борьба богопротивна? И всякое ли непротивление – полезно и правильно? Только ты бьёшься молитвой, а я – мечом кесаря. И разве сражаюсь я за своё не любя же, не блага только ради? Илия-Пророк и Архангел Михаил, поражая беса громовой стрелой, иной раз задевают и человека. Но невиновному воздастся, а всех жалеть станешь – беса не избудешь, а потешишь! Есть ли я помазанник Божий, ответь? Потому я и есть – Закон! Верую в это. А усомнюсь даже на миг – и сейчас же должен сложить все титлы мои, и шапку Мономахову, и барму снять, и жезл с державою оставить, ибо не царь я тогда. Ответь же, не буду ли я первым предателем малодушным, отступившись так, невесть на кого бросив народ мой, наперёд видя и зная, что прахом пойдёт Царство последнее Православное, и все труды неподъёмные, все жертвы, предками