Сергей Горбатов - Всеволод Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо сделали, сударь, что пожаловали, и смею надеяться, что дурного от нас не увидите; веселость у нас после Питера встретить трудно; но доброму гостю рады душою, а на простоте нашей не взыщите… Да что мы тут… пожалуйте-ка, сударь, я вас проведу поближе к цесаревичу, как он освободится, так сейчас к вам и выйдет — пожалуйте.
Он предупредительно отворил дверь и ввел Сергея в следующую комнату, несколько обширнее первой, но так же просто меблированную.
— Это вот у нас неприятная комната, — смеясь, сказал он, — ее наши господа офицеры не очень-то долюбливают, тут их цесаревич иногда ух как распекает!.. Вот и дверцы в коридорчик, а за ним и гауптвахта. Из этой комнаты туда как есть самый прямой путь… Так-то, сударь, вот как у нас. Но комнатка сия не для вас… сюда теперь пожалуйте.
Он опять отворил дверь, и они вошли в третью, совсем уже маленькую комнатку, уставленную белыми стульями, крытыми красным с пестрыми разводами штофом.
— Здесь вы обождите малость, Сергей Борисыч, присядьте. В этой комнатке мы уже с большим разбором кого принимаем. Дверь-то эта в спаленку да в кабинет цесаревича. Не обширно у нас, да зато тепленько… Вот тут взгляните — эта витая лесенка прямо вверх, в спальню великой княгини… ну да как освоитесь у нас, так цесаревич сам все покажет, все гатчинское устройство. А пока извините, я вас одного оставлю, самому мне бежать нужно — уж больно много приказаний дано мне на сегодня… Да вы, сударь, как бы вам сказать, с цесаревичем нынче поосторожнее, они с самого утра не в духе — еще вчера их больно рассердили…
Он вздохнул, поклонился Сергею и вышел.
Сергей присел на белый, довольно жесткий стул и ждал. Сквозь двойные рамы низенького окна глухо доносились окрики команды с плаца. Где-то пробили часы, и опять все смолкло.
Прошло еще несколько минут. И вот в соседней комнате, дверь которой была не совсем плотно притворена и на которую Кутайсов указал Сергею, говоря, что тут спальня и кабинет цесаревича, послышались голоса. Кто-то вошел туда, громко хлопнув за собою дверью, отчего дверь маленькой приемной, где сидел Сергей, уже совсем отскочила, образовав щелку, в которую даже можно было все видеть.
Но, конечно, Сергей не воспользовался этим. Он сидел неподвижно, даже сожалея о том, что Кутайсов провел его сюда.
«Мало ли что может говориться за этой дверью, а выйдет цесаревич, поймет, что он, сидя здесь, все слышал и, конечно, может остаться крайне недоволен. Гораздо бы лучше туда, в первую приемную».
Сергей уже и хотел это сделать, но между тем не шелохнулся. Его поразил крикливый, раздраженный голос великого князя. С первых слов он даже не узнал этот голос; но скоро не могло оставаться никакого сомнения. Да, это говорил цесаревич, быстро шагая из угла в угол по небольшой комнате.
— Уж моих сил нет… слышите, сил нет!.. И никто не уверит, чтобы это случайно. Все это нарочно делается для того, чтобы раздражать… бесить меня… Разве они когда-нибудь подумают обо мне… разве пожалеют, что я нездоров… устал, не в духе!..
— Нет, дорогой друг, — перебил его тихий и в то же время чрезвычайно звучный женский голос, — вы несправедливы, и слова ваши мне крайне прискорбно слушать… Я не узнаю вас — вы клевещете на верных слуг ваших. Я уверена, что во всей Гатчине не найдется человека, который бы захотел вам причинить малейшую неприятность. Но я сама вижу: в иные минуты угодить вам становится невозможно. И чем это вы нынче так раздражены? Расскажите — посмотрим, может быть, совсем не так серьезно… будьте откровенны!..
— Чем раздражен! — опять закричал цесаревич и какой-то предмет с треском упал на пол. — Чем раздражен? — кричал он. — Все тем же! Хорошо вам говорить о смирении, о терпении… Вы знаете терплю ли я… смиряюсь ли… Но, наконец, ведь сил не хватает… Я вчера поздно вернулся из Петербурга… Какой день!.. Что я там вынес!.. Поехал к нему… Сколько раз обещал себе больше не унижаться, не ездить, а все же поехал, не для себя, конечно… Но ведь он Бог знает до чего доходит!.. Теперь ему мало преследовать друзей моих, он до всех лучших русских людей добирается… Он запугивает… всюду видит политические замыслы. Образованные, ученые, добродетельные люди собираются рассуждать о нравственных вопросах, о Боге, работают над собственным очищением, стараются распространить по России свет просвещения… издают полезные книги, а он объявляет их заговорщиками, преступниками… их преследуют… Я не мог молчать, я обязан был за них заступиться, попробовать его усовестить. Ну и поехал, и жестоко раскаиваюсь… Должен был знать давно уж, что мое заступничество никому, кроме вреда, ничего не может принести, а мне только унижение… Заставил ждать… а как принял!.. Роскошь кругом такая, как только в волшебных сказках, а сам валяется на подушках нечесаный, немытый, в каком-то халате, босиком, грызет морковь и тут же раскрытое Евангелие!
«Извините, — говорит, — что так принимаю: болен, душа скорбит… тоскую…»
— И сам подносит Евангелие к своему единственному глазу, читает. Ведь это кощунство!.. И уж лучше бы не извинялся — только новая обида… Что я вынес, на него глядя!.. Но сдержался и виду не подал. Заговорил мягко; стал доказывать всю невинность и не только не опасность, а прямую пользу тех ученых кружков, на коих он накинулся. И слышать ничего не хочет, говорит: «Я знаю, что делаю, это волки в овечьей шкуре…»
— Да вы спокойно спросили бы у него доказательства, — перебил женский голос.
— Я сие и сделал и в ответ слышу: «Кабы не имел точного понятия о сих людях и не знал их козней, то не стал бы и говорить о них; других доказательств кроме собственного моего убеждения мне и не надо. И напрасно, — говорит, — вы являетесь их заступником, только себя компрометируете…» Слышите, компрометирую! Теперь он в их список и меня включит, и меня сделает заговорщиком! Уж не помню как я от него и уехал. Ведь это что же такое?! Ведь это прямое насилие… и я должен молчать, терпеть… Да и для себя теперь не знаю, чего ожидать должен…
— Вы увлекаетесь, ваше высочество. Конечно, все это может и должно возмущать вашу душу; но опасения на счет себя крайне неосновательны. Как бы человек ни зазнавался, на какое зло он ни был бы способен, он все же сохранит настолько рассудок, чтобы понять, где ему следует остановиться. Затем, несмотря на всю его силу, это могущество имеет предел, вам нечего бояться; вы говорите пустое…
— И этими словами меня не успокоите; для этого человека не существует никаких пределов: он окончательно забылся. Он перечитывает Евангелие, вздыхает и молится и в то же время помышляет о короне… Ему не удалось сделаться польским королем, и он теперь хочет наверстать потерянное. Вот он уезжает опять в армию, и знаете ли, что его имя будет упоминаться в церквах и на выносе. Мы с вами это услышим и здесь, в нашей церкви. Я тоже кое-что знаю, да он и не скрывается, он кой-кому передает свои планы. Все эти войны, которые поглощают государственные средства, ведутся только ради его возвышения. Посмотрите, пройдет год, и если счастье будет ему благоприятствовать, если он станет побеждать, то мы увидим на карте Европы новое королевство, в котором он будет королем. И, наконец, вот смотрите, эта газета, только что полученная из заграницы и дожидавшаяся нынче моего пробуждения! Прочтите вот тут, — это продажное перо, им подкупленное… Панегирик!..
— Что это такое? I! — изумленно спросил женский голос.
— Да — I после его имени и значит это: Imperator. А вы мне говорите о каких-то пределах, говорите о безопасности. Я должен ожидать всего… Так как же мне быть спокойным?! Знаете ли, какую ночь я провел — глаз не мог сомкнуть… думал, что сердце разорвется. А тут утром еще эта газета и потом вдруг узнаю — приказания мои не исполняются; выглядываю в окно — вижу, путаница… солдаты ступить не умеют… офицер самых первых правил не понимает. И ведь знают, что я гляжу… знают, что я вижу… Нет, это нарочно, чтобы окончательно меня замучить… Но я не допущу, я покажу этому негодяю, что такие шутки неуместны!
И он в волнении, почти задыхаясь, быстрыми шагами подошел к двери и уже хотел отворить ее.
— Au nom du ciel arrêtez vous, venez… écoutez moi!
Павел отошел от двери.
— Что вы мне скажете? Что можете мне сказать? Зачем вы меня удерживаете… Это только послабление и ничего больше. Если б я всегда слушал, что вы мне говорите, то мне пришлось бы совсем распустить моих солдат… сделать Гатчину всеобщим посмешищем. Пусть другие распускают, пусть другие заводят в армии и гвардии всякие нелепые порядки, пусть губят военный дух… дисциплину. Я слышал немало насмешек над русским войском, я хочу доказать, что и русское войско может быть примерным, что оно не уступит никакому другому… И, наконец, хоть в Гатчине я должен быть хозяином, меня должны слушаться и исполнять мои приказания…
— Господи! Да прежде всего успокойтесь, разве в таком состоянии вы можете справедливо разобрать дело?!