Не герой - Игнатий Потапенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Павел Мелентьевич принимает? — спросил Рачеев.
— Пожалуйте! — был ответ.
Он вошел в переднюю, в которой было темновато, и начал стаскивать с себя мокрые пальто и калоши. Горничная заперла дверь и исчезла, не обратив на него ни малейшего внимания. Он был в некотором затруднении, потому что у него не спросили фамилии. Дверь в комнату была чуть-чуть открыта, другая же маленькая дверь, которая вела, вероятно, в кухню, закрылась сама собой, едва в ней исчезла горничная.
— Прошу, войти! — послышался густой, но не очень громкий голос. Рачеев приоткрыл дверь и увидел небольшую комнату в два окна, вся меблировка которой состояла из двух стеклянных шкафов шириной во всю стену, битком набитых книгами, брошюрами, корректурными листами, рисунками, нескольких стульев и некрупного письменного стола. При появлении его на пороге из-за письменного стола поднялся высокий, сухощавый прямой человек, с низко остриженными седыми волосами и начисто выбритым лицом. На нем был короткий пиджак из простого серого сукна, из-за которого на шее и на руках выглядывали узоры малороссийской сорочки. Землистый цвет лица и некоторая припухлость щек в нижней части лица подтверждали сведение, что Калымов почти безвыходно сидит за своим столом над работой.
Хозяин вытянулся немного вперед, положив обе ладони на стол и спросил официально вежливым тоном с сухой формальной улыбкой:
— Чем могу служить?
— Простите, пожалуйста, что отнимаю у вас время, — сказал Рачеев, поклонившись, — моя фамилия Рачеев… Меня послал к вам Николай Алексеевич…
— А, я знаю, он говорил мне!.. — промолвил Калымов и на этот раз улыбнулся, как показалось Рачееву, более искренно. — Я очень рад, что вы пришли!.. Садитесь, пожалуйста! — прибавил он, протянув руку гостю.
Рачеев пододвинул стул к письменному столу и сел, хозяин тоже сел и, наклонившись вправо, придавил пуговку звонка. Когда вошла горничная, он сказал ей:
— Чаю нам!
Рачеев в это время изучал его письменный стол, на котором в образцовом порядке были разложены корректурные оттиски разных форматов и шрифтов.
— Неужели вы сами прочитываете все это? — спросил Рачеев.
— Безусловно! Конечно, у меня есть корректора, они занимаются черновой работой, но последнее слово принадлежит мне. Ни одно мое издание, не попадает под печатную машину без моей подписи, а я никогда не подписываю того, чего не прочитал внимательно…
— Но как вы успеваете?
— Успеваю потому, что только этим и занимаюсь. Это мое единственное дело, которому я посвятил всю свою жизнь. Я всегда держался мнения, что всякое дело может быть поставлено образцово, если ему отдаешься вполне. Впрочем, это не ново и во всяком деле прилагается, кроме книжного. У нас книжное дело большею частью ведут промышленники, ровно ничего в издаваемых ими книгах не понимающие и интересующиеся только сбытом… Не угодно ли вам чаю? — прибавил он, когда горничная принесла и поставила на стол два стакана чаю.
Рачеев пододвинул к себе стакан.
— Ваши издания пользуются у публики большим уважением, — сказал он, желая вызвать хозяина на дальнейшие объяснения.
— Да, и я очень дорожу этим и никогда не позволю себе сознательно потерять это уважение! — ответил Калымов. — Но не странно ли это? Не кажется ли вам это странным? Надо только, чтобы на обложке стояло: «издание Калымова», и публика охотно покупает книжку… Но что же такое Калымов? Что за имя? Ни в литературе, ни в науке, ни в искусстве такого имени никто никогда не слыхал… Имя издательское, специально издательское. А почему его уважают? Единственно потому, что я добросовестно работаю, с знанием дела и с любовью к делу. Единственно поэтому. У нас есть издательские фирмы, существующие полсотни лет и выпускающие книги целыми залпами. Целые магазины наполнены их изданиями, и издают они все: и литературу, и науку, и детские книги, и скабрезные книги — все, что хотите. Они затрачивают громадные суммы, у них переплеты стоят дороже самих книг, но одного не хватает их делу: души, потому что никто у них не любит этого дела, а все, кто при нем состоит, заинтересованы только в одном — чтобы был заработок. Ну а я — уж извините, скабрезной книги не дам своему читателю. Зачем? И так у нас довольно развращающего печатается. Я хочу не только сбыть книгу, но и увеличить охоту к книге, умножить число читателей. И слава богу, дело наше явно подвигается. Вот не так давно я издал одну очень серьезную книгу, научную, но доступно изложенную, и издал я ее в десяти тысячах экземпляров и глубоко убежден, что она вся разойдется невдолге, а лет десять тому назад я не решился бы эту самую книгу напечатать и в двух тысячах… Да, развивается наше дело, развивается!.. Дело здоровой, разумной полезной, благородной книги.
Последние слова он проговорил с искренним воодушевлением; его большие глаза, окруженные морщинками, оживились и заблистали. Так говорить мог только человек, влюбленный в свое дело и отдавший ему всю душу.
— Мне говорил Николай Алексеич, — продолжал Калымов, немного помолчав, — что вы хотели бы приобрести постоянного корреспондента насчет книг для вашей школы…
— Да, я хотел бы именно, чтобы это был не только издатель, но и человек понимающий, потому и обратился к вам, — ответил Рачеев. — Только издатель будет слать мне, без всякого толку все, что ни выходит из-под его типографского станка. Ему ведь лишь бы сбыть…
— Вам нужны детские книги?
— Да, и именно народные — детские. Это надо строго различать. Нам присылали детские книги. Ну, вот иную раскроешь и читаешь рассказ о том, как papa и maman, отправляясь в оперу, оставили детей с гувернанткой, как дети шалили и не слушались гувернантки, как вследствие этого лампа свалилась на ковер и весь дом сгорел бы, если бы в эту минуту не появился кавалергард кузен Серж и своим благоразумным вмешательством не предупредил несчастья. Ну скажите, пожалуйста, что поймут из этого крестьянские дети? Papa, maman, опера, гувернантка, кавалергард, кузен — все это для них пустые звуки, а нравоучение, которое выводится из этого, у них совсем не приложимо… Я взял, может, быть, слишком уж яркий пример. Попадаются другого рода книги, где все пропитано нравоучением, от начала до конца, чуть ли буквы не расставлены так, чтобы из них следовала мораль. Я не знаю, как городские дети, а деревенские терпеть не могут поучений и ничему из них не поучаются…
— Вы близко изучили это дело? — спросил Калымов, как показалось Рачееву, с особенным любопытством.
— О да! Я сам руковожу школой. Учитель у нас — человек дельный, и мы стараемся вести это дело сколько можно разумней. Мы думаем, что вся суть не в том, чтоб строго держаться какой-нибудь программы или системы, а в том, чтоб идти навстречу живым запросам детского ума…
— Вот, вот, вот! — радостно воскликнул Калымов. — Вы… виноват… Дмитрий Петрович, кажется? Вы, Дмитрий Петрович, для меня настоящий клад! Право! Знаете, точно нарочно судьба за долголетние труды посылает мне такого человека, какой мне нужен!.. Вы, конечно, удивлены и не понимаете, в чем дело. Я должен открыть вам кое-что из своих намерений…
Рачеев действительно не понимал, чем он мог так обрадовать Калымова, и с живым любопытством начал вслушиваться в его слова.
— Видите ли, — начал Калымов, откинувшись на спинку своего твердого дубового стула, — надо вам знать, что, когда я начинал, это дело, я имел о нем самое смутное понятие. Я был гораздо моложе, хотя уже не был молод, — мне было тридцать пять лет. До того времени я служил в одной канцелярии, но был плохим чиновником. Мешала мне одна слабость — литературный зуд. Все тянуло меня к бумаге, все хотелось создать что-нибудь и непременно напечатать. Пробовал я себя во всех жанрах. Я и стихи писал, и повести в прозе, и трагедии, и комедии, и даже философский трактат один начал, было, сочинять… Но у меня ровно ничего не выходило. Сам я был очень строг к себе и, что редко бывает, справедлив. Я сам оценивал свои творения и добросовестно находил их никуда не годными. Но не унимался; зуд, понимаете, — зуд литературный. Случилось, что я получил весьма изрядное наследство. Разумеется, я сейчас же бросил службу, которая давно уже обременяла меня, и начал метаться как угорелый. Все мои помыслы, без сомнения, вертелись около литературы, все мне хотелось предпринять что-нибудь — журнал, сборник, альманах там какой-нибудь. И само собой разумеется, чтоб иметь возможность самому печататься… Зуд, значит, еще не прошел. Не знаю, как это случилось, столкнула меня судьба с одним очень почтенным писателем-переводчиком — он как раз в это время перевел на русский язык один солидный естественнонаучный трактат. В то время естествознание у нас было модным предметом. Он и обратился ко мне: издайте, мол, мою работу. У вас, мол, деньги есть, а у меня труд, вот и соединимся. Ну что ж, дело хорошее, отчего не взяться. Принялся я за издание. Но едва я приступил к делу, как сейчас же почувствовал, что оно меня очень интересует, что это живое дело, а вовсе не такое скучное, как кажется со стороны. По мере того как я углублялся в работу, я все больше и больше привязывался к ней, книжка становилась мне близкой, дорогой, словно она была моим произведением. Я чувствовал, что эта работа дает удовлетворение той, вечно сидевшей во мне потребности, которая заставляла меня марать бумагу в напрасных попытках создать что-нибудь удобочитаемое. Мой литературный зуд исчез, как будто его и не бывало. Одним словом, я нашел свое призвание, я оказался «природным издателем», как потом любил называть меня один литератор и мой друг. Книжка, разумеется, пошла очень туго, потому что была издана без всяких соображений с потребностью рынка. Оказалось, что подобная книга, другого автора, уже была в продаже… Одним словом, я потерпел убытки, но это меня не остановило. Я нашел дело, которое меня увлекло, так что тут думать об убытках. Я стал издавать книгу за книгой. Я шел ощупью, без твердо намеченной программы, без специальных издательских знаний и соображений и… Ну, довольно вам сказать, что в течение шести лет я ухлопал три четверти моего порядочного состояния… Вы простите, что я все это вам рассказываю. Но это необходимо для того, чтобы вы могди понять дальнейшее…