Всего лишь несколько лет… - Фаина Оржеховская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как вы там еще говорите? — иронически продолжал отец. — «Моя девушка», «У меня есть девушка». И даже не стесняетесь.
— Как же называть? Невеста? Или подруга?
Отец посмеивался:
— «Невеста» — это старомодно. А «подруга» — слишком, знаешь ли, по-французски. Это противоположно невесте.
— Ну, вот видишь!
— Да зачем непременно называть? У людей есть имена, отчества. Да и кто должен знать о твоей личной жизни? Что за стремление все выставлять напоказ? Да еще хвастать этим. Мода, что ли?
Андрей молчал.
— Сами обедняете себя, — продолжал отец. — Разве нет других девушек, кроме «единственной», с которыми у тебя могут быть общие интересы.
«Есть, — думал Андрей, — ведь недаром моя скульптура — это Бетховен…»
— …кажется, открыли, — сказала Нина.
Ее лицо было хмуро и лишено обычных живых красок, под глазами желтоватые тени. Она казалась некрасивой теперь и грустной. И Андрей почувствовал раскаяние за свою неразговорчивость, и за то, что подумал об источнике «Бетховена», и за насмешливую интонацию отца при слове «единственная»… В конце концов, что там ни говори, а он привязан к Нине. И если она иногда ломается, притворяется независимой, то ведь из любви к нему: чтобы удержать. Он ей нужен. И она нужна ему, — разве это не так? И он прижал к себе ее локоть и повторил уже другим, убеждающим тоном:
— Ты же знаешь, как я отношусь к тебе.
Глава девятая
ИСПЫТАНИЕ АНДРЕЯ
Статуя «Молодой Бетховен» — поясной портрет — была выставлена в актовом зале. С нее и началось обсуждение. И, как предвидел Андрей, оно оказалось для него мучительно.
Поражение было двойное. Во-первых, пристрастное, предвзятое отношение председателя собрания, который давал много воли крикунам и принимался громко звонить в свой колокольчик, как только Андрей или его сторонники начинали развивать свои мысли.
Во-вторых… Ну, это было не так обидно, потому что справедливо. Фронтовики, недавно вернувшиеся оттуда, также критиковали, порой жестоко. Так, один из них, Серебрянский, сказал, что фигура Бетховена театральна, напыщенна, и если вообразить его во весь рост, то покажется, будто он стоит на одной ноге. Это было метко; Андрей не мог не улыбнуться, хотя самолюбие его страдало. Фронтовики не повторяли избитые суждения. У них был зоркий взгляд, свежесть восприятия. Андрей был готов принять их порицания. Но другие критики! Они даже не старались говорить профессионально. Они знали, что сказать еще до того, как увидали работу Андрея. Последнее слово оставалось за ними.
Впрочем, статуя и не могла им понравиться: это был, до известной степени, и автопортрет. Андрей хотел выразить в «Молодом Бетховене» презрение к догматикам, свободолюбие и гордое одиночество.
Он знал, что его не любят сокурсники, но теперь это приблизилось к нему вплотную, оглушало, било в лицо.
— Меня поражает политическая бестактность автора (это задала тон третьекурсница Валя Сечкина) в такие дни, когда завершается героическая победа русских войск над немецкими захватчиками…
Стенографистка зафиксировала всю эту фразу двумя знаками.
— …вылепить портрет немецкого деятеля. Разве великий Глинка не вдохновляет вас, Ольшанский?
Она нарочно обратилась к нему на «вы» и пропустила слово «товарищ».
— Бетховен — антифашист! — крикнул с места Андрей.
…Ярый звон колокольчика.
— И чем вдохновляться, я не у вас спрошу!
Председатель звонил с запалом даже тогда, когда все утихли. Тут еще один фронтовик, Кравченко, уже лет тридцати, если не больше, попросил слово для справки.
— Я хочу сказать, — начал он, поправляя костыль, — что имя Бетховена дорого бойцам. И на могилу Бетховена в Вене мы возложили цветы. Мнение товарища Сечкиной неверное.
Студент Романюк ткнул указкой прямо в лицо «Бетховена» и сказал, сделав гримасу:
— Типичный декаданс. Этот поворот головы! Как он только не свернет себе шею!
Председатель как бы невольно засмеялся, но тут же стал серьезен. Ибо на кафедре появился тот, кого в училище прозвали Ортодоксом. Он разложил свои листки и приготовился, должно быть, говорить долго.
Он начал с того, что всякие разборы формальных признаков, вроде поворота головы, объемности, позы и прочего, сейчас можно оставить, хотя это, конечно, имеет значение. Но главное — это политическая линия.
В зале стало напряженно тихо.
— Не нашим ветром заносит подобные изыски. Наде прежде всего выявить происхождение таких «художников». — Кавычки были подчеркнуты едкой интонацией и остановкой перед самим словом. — Нет ли тут чего-нибудь похуже, чем одно голое эстетство?
Андрей закипал.
Ортодокс увлекся и перешел черту. В зале зашумели, и послышался, правда, одиночный, но резкий свист. Председатель поднялся и начал всматриваться в зал, потом взглянул на оратора, слегка звякнул колокольчиком.
— Время прошло, — сказал он без укоризны, но сухо.
Нервы Андрея были напряжены до крайности. Все, даже едва уловимые интонации доходили до слуха. И во взглядах были свои оттенки: «Попался, бедняга, как же ты так?», «Давно пора: уж слишком зазнался».
Насилу удержав дрожь, он принялся набрасывать на листок блокнота свой будущий ответ. Только профессионально, только по существу. Доказательства, неопровержимый вывод. И потом обрушить как удар на эти головы.
Какой-то посторонний юнец начал сбивчиво, тонким голосом доказывать, что художник должен изъясняться как можно абстрактнее. Быть понятным — это примитив. Сечкина весело вскинула голову, а Романюк даже крикнул:
— Поздравляю, Ольшанский! Единомышленник нашелся!
Выступал еще профессор Галицкий, руководитель другой группы. Он говорил с юмором. «Чтобы сохранить независимость», — думал Андрей.
— Есть, конечно, недостатки, но скульптор молод, ошибки естественны. И что это мы навалились на парня, будто он грозная сила, а остальные — бедные жертвы?..
Но колокольчик в руках председателя был так разнообразно выразителен, что его можно было бы употребить при эксцентрическом эстрадном номере: так сказать, дирижирование посредством колокольчика.
Андрей порвал все свои записи и не захотел отвечать, хотя он и помнил, что фронтовик Серебрянский сказал о нем:
— Чувствуется, что скульптор любит Бетховена.
И тут выступил профессор Миткевич.
Как было тяжело смотреть на него, маленького, хилого, с сутулой спиной и впалой грудью! Из-за кафедры были видны только его голова и плечи. Но глаза ярко выделялись на бледном лице.
— Здесь прямо высказывались мнения, что талант — это второстепенное, — начал он. — Или, может быть, мне послышалось?
— Громче! — закричал кто-то.
— Увы, мы слишком ограничительно понимаем слово «талант», сводим это понятие к мастерству. А между тем талант — это личность художника. Он может заблуждаться, быть незрелым, но… — Миткевич возвысил голос, — даже при заблуждениях талант скорее постигнет истину, чем непогрешимая посредственность.
Он все более возвышал голос — такое у него было свойство: он распалялся от собственных мыслей. Но Андрей не вслушивался в то, что говорил Миткевич: ему было досадно, что старый идеалист не понимает общего настроения.
А Миткевич верил в молодежь, верил, что его слова дойдут до нее…
Андрею не хотелось глядеть в зал, но он взглянул невольно. И в конце, в самом последнем ряду, увидал тоненькую девичью фигурку. Она стояла, вытянув вперед шею, и ее бледное лицо с большими глазами выделялось среди других лиц.
«Да нет, — думал он, еще не сознавая, радость или досада охватила его. — И откуда она узнала?»
Девушка не спускала глаз с Миткевича, который уже гремел:
— Здесь музыка! Мысль! Ритм! Постижение характера!
Несколько глоток в зале, скандируя, требовали:
— Регламент!
И председатель напомнил, звякнув:
— Георгий Павлович! Вы говорите уже пятнадцать минут.
— Сейчас кончу, — возбужденно отозвался Миткевич, и опять Андрею стало больно за него и за себя.
Они возвращались домой вместе. Другие держались поодаль. Но Миткевич не выглядел расстроенным.
— Каково? Надеюсь, ты чувствуешь себя сильнее, чем раньше?
— Нет, — сказал Андрей. — Я чувствую, что надо все бросить.
— Это еще что!
— Вы сами видите, что лучше мне быть на войне, чем здесь!
Миткевич замедлил шаги.
— Это надо было раньше… — сказал он, потемнев.
— Никогда не поздно исправить ошибку.
— Да тебя сейчас и не возьмут, ты это знаешь.
Андрей недавно перенес атаку ревмокардита.
— Значит, ты думаешь, что я ошибся в тебе? — сказал Миткевич после молчания.