Игра - Юрий Бондарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я понимаю. Успеха вашему фильму. Я вас люблю как режиссера…
— Благодарю вас. — И он несильно пожал ее трогательно шевельнувшиеся в его ладони пальчики.
Женя предупредительно открыл дверь и вышел проводить Шатрову до лифта. Он вернулся минут через пять подавленный, облокотился сзади на спинку кресла, уткнув кулаки в бороду, забормотал растерянно:
— Почему она вам не понравилась? Какие глаза, какая фактура! Стоишь рядом — электричество пробегает.
— Лучшее в искусстве, Женя, было создано при свечах. Нам с вами в героине нужно «чуть-чуть», а не «все». Иначе некуда будет двигаться. Давайте искать внутренний свет. Впрочем, вы это понимаете. Шатрова при всех ее данных не подойдет. Прекрасные данные, но что-то жесткое в лице, прямизне носа… Однако, Женя, мне показалось…
— Что вы, что вы, Вячеслав Андреевич, у меня ничего…
И Женя, тиская кулаками бороду, страдальчески заговорил, подобия морщин сбегались на его молодом лбу:
— Действительно, актеры на пробах должны чувствовать себя отвратительно. Мы выбираем их, как лошадей на ярмарке. А женщин… Смотрим зубы, ноги, походку. Это все-таки унизительно и цинично, Вячеслав Андреевич! Вот скажите, вы никогда не ошибались, не жалели, что отказывали?
— Жалел и ошибался. Но уже готовый фильм кривыми ножницами не исправишь. Будь вы хоть дважды гениальным, фильма нет, если нет героя или героини. Плохой фильм — вот это бесстыдство и цинизм перед глазами миллионов. Поэтому, Женя, мы обязаны быть беспощадными в выборе актеров. Впрочем, вы парень способный и всю эту премудрость отлично понимаете.
— Н-не все.
— А именно?
— Разве вы долго искали и выбирали Ирину Скворцову, Вячеслав Андреевич?
— Я увидел ее в театре два года назад, когда замысел фильма еще был смутен. Кинопробы можно было не делать. Все было ясно: взгляд, жест, движения, внутреннее изящество… Одна ее улыбка, то ли виноватая, то ли грустная, была целый сценарий, если хотите. Можно было представить ее любовь, беззащитность, неудачное замужество, разочарование, смирение, надежду… Такие, как Скворцова, — редкость, особенно среди актрис.
И Женя сказал естественно:
— Вячеслав Андреевич, я вас очень уважаю. Но ведь это не так…
— Что не так? Говорите уж до конца, коли начали. Не об уважении ко мне, а о том, что подумали.
Обеими руками охватив каштановую бородку, Женя глядел в пол, не решаясь ответить, сокрушаясь оттого, что не вправе поправлять своего маститого учителя, уличать его в неискренности, и Крымов видел эти мучительные колебания, несмелую заторможенность на его лице и поторопил грубовато:
— Ну, прите напролом, режьте правду-матку, не стесняйтесь!
— Вячеслав Андреевич, мне неприятно вам говорить плохое… — смущенно забормотал Женя. — Но скажите, вы не отказали Скворцовой, когда последний раз ездили на освоение натуры?
— В чем отказал?
— Отказали ей в роли и…
— И? Прите, прите дальше, ломайте все заборы.
— Мне неудобно, Вячеслав Андреевич…
— А что там неудобного? Прите напрямую, яснее обоим будет.
— Говорят, что она была влюблена в вас, а вы в нее. Она требовала, чтобы вы развелись и женились на ней. А вы не могли… и в тот день, когда ездили на натуру, порвали с ней. А она хотела отомстить вам… страшным самоубийством…
Женя запинающейся скороговоркой проговорил это и замолк, глянув на Крымова охолонутыми страхом глазами, затем как-то прибито сник, выражая виноватость наклоненной головой, мальчишеской шеей и даже оттопыренным, не вполне опрятным воротником своей поношенной ковбойки.
— И вы верите, Женя, жестокому мещанскому сюжету и пошлейшей чепухе? Неужели верите? Вы спросили меня, как будто упрекнули, и испугались, — сказал Крымов, подавляя в себе вспыхивающий огонек раздражения. — Так неужели вы верите слухам? Или хотите поверить, потому что слабы, как все люди-человеки?
— Я не хочу, нет… — ответил Женя сжатым голосом, как бы приготавливаясь понести расплату. — Но почему многие говорят о вас глупости, Вячеслав Андреевич, строят разные пакостные догадки? Почему?..
— Да потому, что многие до многого не доросли и, если хотите, — как бы помягче сказать? — недобры друг к другу. Мы лукавим и обманываем себя, когда говорим о каком-то абсолютно новом человеке нашего времени. Однако, Женя, на кой черт нужно наше искусство, если все поголовно ангелы? Так вот я о чем. Представьте, что вы, приличный по всем статьям молодой человек, пришли к не менее приличной, но одинокой девице. Вы пробыли у нее час, случайно или не случайно отмеченный зоркими соседями. Каково же назавтра так называемое общественное мнение? Оно однозначно осуждающее — совершилось грехопадение. Вряд ли кто возразит и скажет, что вы перебирали у нее книги и спорили о Феллини. Огорчительно то, что мы попадаем в плен лживых, завистливых и развращенных представлений друг о друге. Понимаете, Женя? Ловкие прагматисты от изощренного ума, а может быть, по большой глупости, подменяют душу человека пошлостью, и совесть сладко задремала у телевизора. Впрочем, вздыбленная совесть — опасная штука для себя и других. Жизнь становится невыносимой, когда не сиюминутными удовольствиями, а по нравственным законам жить надо. Так, Женя, или нет?
— Вячеслав Андреевич, — проговорил Женя, поеживаясь, — вы с какой-то грустью на людей смотрите…
— Не с грустью, а с великой досадой, — ответил Крымов. — Потому что это время больше мое, чем ваше. Ваше еще будет. Кстати, наверно, вы на повороте…
— Я? На повороте? Куда?
— Имею в виду вашу карьеру, — сказал Крымов преувеличенно равнодушно. — Если уж будет окончательно подмочена моя репутация и… прочая, и прочая, и прочая, то мое место займете вы, Женя, и будете снимать мою картину.
Женя так резко дернулся головой кверху и так отчаянно исказилось гримасой его зардевшееся яркими пятнами лицо, что показалось: неожиданная боль пронзила его.
— Никогда! Ни за что!
— Поясните!
— Я никогда не займу ваше место! — яростно захлебываясь, заговорил Женя. — Тот, кто занять ваше место захочет, круглый болван! Болван и еще раз болван! Кому придет такое в голову?
— Одному болвану — мне. Я был бы доволен.
— Вячеслав Андреевич, я преклоняюсь перед вашим талантом и понимаю, что не смогу сделать такую картину. Она мне не по зубам. Может быть, когда-нибудь я сделаю и свое… но это ваша картина. Я у вас учился и помню: каждый должен шлепать в собственных галошах. В своих, в своих!
— В собственных галошах — это верно, — сказал Крымов и задумчиво посмеялся. — И все же в земной жизни возможно все.
— Вячеслав Андреевич! Я не предатель! — выговорил Женя ожесточенно. — Я никогда не соглашусь!
Он, волнуясь и торопясь, стал неловко выдирать пачку дешевых сигарет из нагрудного кармана ковбойки и, закурив, надсадно выкашлянул дым.
— Никогда, никогда, — поспешно повторил Женя с негодованием. — Я знаю, почему вас недолюбливают некоторые из Комитета кино, да и некоторые деятели на студии! Не любят и опасаются! Как раз потому, что вы в собственных галошах ходите! А этого они не ценят, умишко у них конформистский, трусливый! Да и хлеб с маслом терять никак не хочется. Я слышал, как один осел, у которого всегда полные штаны, в своем кабинете кому-то сказал: «Поразительная у Крымова способность наживать себе, мягко выражаясь, оппонентов! Чего ему не хватает? Известности? Денег? Неуправляемый левак и эгоист!» Развелось таких вот ослов в кабинетах — уйма, и каждый двумя руками держится за кресло, а зубами — за стол! И почти все — неумейки!
Крымов опять засмеялся.
— Давайте, Женя, закончим на этом разговор о чиновниках в кино. Подумаем лучше, как жить дальше. Будем отстреливаться до последнего патрона или сдаваться в плен на милость оппонентам?
Он дружески взял Женю за локоть, встречая его засветившиеся слабой улыбкой карие глаза, договорил со своей обычной шутливой уверенностью:
— Отстреливаться, Женя, до последнего! Продолжайте искать героиню. Когда невмоготу будет, я подам сигнал, и вы выйдете из окружения. Я отстреляюсь тогда один.
— Вячеслав Андреевич! Зачем вы так?
— Милый Женя, вы еще молоды и не знаете, что обстоятельства бывают сильнее нас. Спасибо за участие.
— Вячеслав Андреевич!
— Вы не хотите принять от меня солдатское спасибо?
Глава тринадцатая
Через полчаса Молочков повез Крымова на дачу, и он, устало откинувшись затылком на спинку сиденья, закрыл глаза, опять с горечью возвращаясь в пустынный коридор на Петровке, где встретился, никак не предполагая, с Вениамином Владимировичем, с его непереносимой театральностью, казалось, неподвластной ему, вызванной искренним горем, и после этого безумия то ли наяву, то ли в воображении видел пьющих за столиком чай багрового Балабанова, по-бойцовски засучивающего рукава на коротких руках, костистолицего Пескарева с подвернутыми под кресло ногами, слышал свою изысканно-шутовскую речь, предназначенную им обоим, и одновременно жалел и не жалел о вылитой в пошлейшей клоунской игре с ними иронии. Но было это или не было? И что-то мешало ему, раздражало неуловимым новым беспокойством, причины которого он еще не определил, подобно тому, как иногда в какой-то момент необходимо бывает вспомнить нужную фамилию, а ее, проскальзывающую тенью, невозможно поймать в памяти.