Смерть речного лоцмана - Ричард Флэнаган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он возвращается к костру и опускается на корточки. Все смотрят на него, потому что понимают: он, и только он, чувствует реку и ее нрав. Аляж не обращает внимания на пристальные взгляды спутников и смотрит на угольки костра, но видит только пену и дымку, вздымающуюся над Маслобойкой, и чувствует не тепло костра, а спазмы в животе в тот миг, когда они направляют плот на большую стремнину под Гремучим, – и все же он надеется с божьей помощью пройти ее благополучно. Никто не произносит ни слова. Все выжидают. Аляж берет из кучи дров хворостину и собирается поправить, подвинув к себе, опасно покосившийся котелок. Но не успел он это сделать, как Таракан пнул полено с наружной стороны костра в самую его середину и ловко подтолкнул котелок ближе к Аляжу. Затем, пока Аляж выравнивает котелок, Таракан, глядя на него, спрашивает:
– О чем думаешь, Али?
Аляж поднимается с корточек и отряхивает штаны.
– Неплохой денек для стряпни, – отвечает он, – вот о чем. – Он направляется к бочке и достает оттуда немного муки. – Думаю, для начала вполне сгодятся блинчики, вот что.
Некоторые клиенты вздыхают с облегчением: страх овладел ими не оттого, что они знали реку, а потому, что они предчувствовали неладное, глядя на все возрастающее беспокойство лоцманов. И кое-кто воспринимает это беспокойство как повод показать свою храбрость.
– Я знал, это будет легкая прогулка, – подает голос доктор Рики. – Ничего особенного. – Он произносит это слегка смущенно.
Таракан переводит взгляд на Рики.
– Тогда не стесняйся, бери плот и вперед! – говорит Таракан. – А меня вот блинчики не пускают.
Кто-то в группе смеется.
Рики думает: лоцманы не решаются плыть дальше, поскольку видят, что клиенты боятся.
– Я ничего не боюсь, – говорит он. Но как-то нерешительно.
Аляж отрывает глаза от сковородки, где тает маргарин.
– А я боюсь, – говорит он и тут же сожалеет, что сказал это при всех.
– И я за блинчики, – с улыбкой говорит Отис. – По воскресеньям мама пекла их на завтрак целую кучу.
Они сидят весь день в лагере – посреди сырого дождевого леса. Мужчины полеживают в палатках, забравшись в спальники, как будто в этом весь смысл их жизни. А женщины занимаются тем, что мужчинам обычно в тягость, или неинтересно, или отвлекает от разговоров о спорте и политике, – их любимого занятия. Они трудятся. Чистят овощи. Собирают хворост. Таскают воду из реки по крутому, осклизлому берегу в лагерь. Моют посуду. Помогают лоцманам обустраивать лагерь, распаковывать и запаковывать бочки. Починять инвентарь. А мужчины берегут силы для будущих славных, отважных дел. Женщины не перестают показывать пример отваги весь день напролет, под дождем. Между тем мужчины пребывают не в лучшем расположении духа. Мужчины чувствуют некоторую неловкость оттого, что с ними на маршруте оказались женщины и что эти самые женщины занимаются чисто мужскими делами. Лоцманов такой расклад устраивает. Для речного лоцмана нет ничего хуже, чем «мужской» маршрут. Мужчины, как правило, зануды, и лодыри, и склонны ко всяким глупостям. За ними нужен глаз да глаз, а это утомительно. Да и народ они не самый компанейский. Аляж предпочитает делить место у костра с женщинами. Таракан собирает их в некое подобие валлийского шахтерского хора и предлагает спеть пару-тройку песен старины Тома Джонса, благо, похоже, лоцман знает их наизусть, притом все. И они затягивают «Дилайлу», потом «Зеленую-зеленую траву у дома» и «Я и миссис Джонс» – поют скверно, говорит Таракан, замечая, что сам он родом из Уэльса.
После обеда Таракан с Аляжем распаковывают и ставят запасную палатку, забираются в нее и пробуют соснуть. Просыпаются они ближе к вечеру, расстегивают молнию на москитной сетке и через тамбур выглядывают наружу. В лагере темным-темно, да и откуда здесь взяться свету, хоть мало-мальскому, – в чащобе дождевого леса? Чуть поодаль на фоне непроглядного мрака мерцает река – над нею висит сплошная пелена дождя. А в их погруженном во тьму лагере, под густо переплетенными кронами миртов, чернодревесных акаций и хьюоновых сосен, дождь всего лишь накрапывает: рассеянная изморось собирается на ветвях в капли, и эти капли, отяжелев, проливаются на землю. Двое клиентов – Марко, в ярко-красной штормовке, и Дерек, в лоснящемся черном плаще, – стоят под широким синим брезентовым навесом, приспособленным для стряпни под дождем. И о чем-то шушукаются.
– Козни плетут, – говорит Таракан.
– Затевают свою игру, – подхватывает Аляж. И они смеются.
– Навязались на нашу голову! – сетует Таракан.
Сверху синий брезент испещрен зелено-коричневыми миртовыми листьями, прибитыми дождем. Посередине навеса собралась лужа дождевой воды. В этом месте Марко тычет снизу в навес веслом – вода струей стекает в незакрытую бочку с провиантом, и он тут же намокает.
– Во козлы! – негодует Таракан.
Соня и Гарри
Кута Хо позвонила Марии Магдалене Свево узнать, как там Гарри. Они вспоминали прошлое, Аляжа, которого обе давно не видели, и Соню, с которой Кута Хо даже не была знакома. Мария Магдалена Свево рассказала Куте Хо историю о том, как Соня повстречала Гарри в Триесте в 1954-м. Эту историю она начала на драматический манер:
«По обе стороны границы тогда скопились войска. Тито потребовал, что Югославии вернули словенский город, который у словенцев назывался Трст, а у итальянцев Триест. Союзники отказались. Никто и глазом не успел моргнуть, как весь напряг «холодной войны» вылез болезненным нарывом на адриатической заднице. – Тут ее голос снова стал обыденным. – Ну и кто у нас ходил по домам и впаривал японские швейные машинки? – конечно, Гарри Льюис. Только никто их не брал. В послевоенные годы в Триесте денег на поленту едва хватало, куда уж там какие-то машинки из Азии, сомнительно-многообещающие, дорогущие, но с виду малопригодные для дела, да к тому же толкал их какой-то иностранец с чудным говором и без большого пальца на правой руке.
Соня тогда работала в кафе, и вот под конец второй недели своих бесплодных коммивояжерских трудов Гарри заглянул туда на чашечку кофе. Ему пришелся по вкусу эспрессо – такой странный кофе он раньше и не пробовал. Тогда он даже не знал, что это кофе, – принял его за диковинный иностранный напиток.
Соня увлеклась этим чернявым чужаком со швейной машинкой под мышкой, похожим на итальянца-южанина, он и ходил не так, как селяне, которые вереницей шли на север в поисках заработков. Двигался он медленно, будто пространство и время означали для него нечто совсем другое, не то, что для окружающих, нечто, так сказать, широко распахнутое.
Когда он подошел к стойке расплатиться и пошарил у себя в кармане, его вдруг бросило в краску.
– Немного не хватает, – сказал он с запинкой на итальянском.
Соня посмотрела в его поблекшие глаза и заметила, что они глядят на полку с пирожными внизу.
Его щеки передернулись. Соня знала: у голода есть не только вид, но и сильный запах. Она вспомнила, как отвратительно пахли от голода во время войны ее матушка с сестрами. От Гарри не воняло, но пах он все равно не очень приятно. Тогда она опустила руку в свой карман, достала несколько купюр и подтолкнула их через стеклянный прилавок к самой руке Гарри. Их пальцы соприкоснулись. Гарри в тревожном смущении посмотрел Соне в лицо. Соня улыбнулась, а потом рассмеялась.
– Какое вам пирожное, сэр? – спросила она.
Гарри заказал аж целых четыре, но, пересчитав деньги, решил исправить свою поспешность и попросил пару, чтобы оставить себе немного сдачи. Протягивая Соне деньги за кофе и пирожные, он горячо поблагодарил ее и обещал вернуть долг сразу, как сможет.
Соня смутилась, заметив, что за ними наблюдают другие посетители и обслуга. Она отсчитала нужную сумму из денег на ладони у Гарри и, взяв ее, переключилась на компанию бравых американских вояк. А когда чуть погодя подняла глаза, Гарри уже не было.
Катарина, управляющая, была из числа трехсот тысяч новоиспеченных итальянок, которые, распрощавшись со своими деревенскими хибарами и воспоминаниями о Фиуме[49], Истрии[50] и Далмации[51], перебрались на жительство в старую капиталистическую Италию, предпочтя ее новоявленной социалистической Югославии. Так вот, эта самая Катарина по привычке всем сердцем презирала словенцев, а прознав, что они теперь живут в ее старом родовом доме, и вовсе возненавидела их – ненависть разрасталась в ней, как клецки в кипятке, и она частенько давала ей волю. Вот и тогда она громко шепнула другой официантке на итальянском: «Безмозглая vlacuga, думает когда-нибудь свидеться с ним снова», – делая особое ударение на словенском слове, означавшем по-итальянски «потаскуха».
Прошло несколько дней, потом неделя и еще одна. Управляющая все это время знай себе насмехалась, приговаривая, что будет удерживать с Сони все заработки и покупать на них кофе с пирожными для всяких тупых полуголодных итальяшек с юга, когда они забредут к ним на огонек. И вот как-то вечером Гарри вернулся. И уже не в старенькой, видавшей виды куртке. И не со швейной машинкой под мышкой, да и голодом от него больше не пахло.