Живые и мертвые - Константин Симонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рассказывая все это, красноармеец иногда искоса взглядывал на своего полковника, как бы ища у того подтверждения, а тот стоял молча, низко опустив голову. Для него начиналось самое тяжкое, и он понимал это.
– Приказал остановить машину, – повторил последние слова красноармейца Серпилин, – и что дальше?
– Потом товарищ полковник приказал мне вынуть из-под сиденья мою старую гимнастерку и пилотку, я как раз недавно получил новое обмундирование, а старую гимнастерку и пилотку при себе оставил – на всякий случай, если под машиной лежать. Товарищ полковник снял свою гимнастерку и фуражку и надел мою пилотку и гимнастерку, сказал, что придется теперь пешком выходить из окружения, и велел мне облить машину бензином и поджечь. Но только я, – шофер запнулся, – но только я, товарищ генерал, не знал, что товарищ полковник забыл там документы, в своей гимнастерке, я бы, конечно, напомнил, если б знал, а то так все вместе с машиной и зажег.
Он чувствовал себя виноватым.
– Вы слышите? – Серпилин повернулся к Баранову. – Ваш боец сожалеет, что не напомнил вам о ваших документах. – В голосе его прозвучала насмешка. – Интересно, что произошло бы, если б он вам о них напомнил? – Он снова повернулся к шоферу: – Что было дальше?
– Дальше шли два дня, прячась. Пока вас не встретили...
– Благодарю вас, товарищ Золотарев, – сказал Серпилин. – Занеси его в списки, Синцов. Догоняйте колонну и становитесь в строй. Довольствие получите на привале.
Шофер было двинулся, потом остановился и вопросительно посмотрел на своего полковника, но тот по-прежнему стоял, опустив глаза в землю.
– Идите! – повелительно сказал Серпилин. – Вы свободны.
Шофер ушел. Наступила тяжелая тишина.
– Зачем вам понадобилось при мне спрашивать его? Могли бы спросить меня, не компрометируя перед красноармейцем.
– А я спросил его потому, что больше доверяю рассказу бойца с красноармейской книжкой, чем рассказу переодетого полковника без знаков различия и документов, – сказал Серпилин. – Теперь мне, по крайней мере, ясна картина. Приехали в дивизию проследить за выполнением приказов командующего армией. Так или не так?
– Так, – упрямо глядя в землю, сказал Баранов.
– А вместо этого удрали при первой опасности! Все бросили и удрали. Так или не так?
– Не совсем.
– Не совсем? А как?
Но Баранов молчал. Как ни сильно чувствовал он себя оскорбленным, возражать было нечего.
– Скомпрометировал я его перед красноармейцем! Ты слышишь, Шмаков? – повернулся Серпилин к Шмакову. – Смеху подобно! Он струсил, снял с себя при красноармейце командирскую гимнастерку, бросил документы, а я его, оказывается, скомпрометировал. Не я вас скомпрометировал перед красноармейцем, а вы своим позорным поведением скомпрометировали перед красноармейцем командный состав армии. Если мне не изменяет память, вы были членом партии. Что, партийный билет тоже сожгли?
– Все сгорело, – развел руками Баранов.
– Вы говорите, что случайно забыли в гимнастерке все документы? – тихо спросил впервые вступивший в этот разговор Шмаков.
– Случайно.
– А по-моему, вы лжете. По-моему, если бы ваш водитель напомнил вам о них, вы бы все равно избавились от них при первом удобном случае.
– Для чего? – спросил Баранов.
– Это уж вам виднее.
– Но я же с оружием шел.
– Если вы документы сожгли, когда настоящей опасности и близко не было, то оружие бросили бы перед первым немцем.
– Он оружие себе оставил потому, что в лесу волков боялся, – сказал Серпилин.
– Я против немцев оставил оружие, против немцев! – нервно выкрикнул Баранов.
– Не верю, – сказал Серпилин. – У вас, у штабного командира, целая дивизия под руками была, так вы из нее удрали! Как же вам одному с немцами воевать?
– Федор Федорович, о чем долго говорить? Я не мальчик, все понимаю, – вдруг тихо сказал Баранов.
Но именно это внезапное смирение, словно человек, только что считавший нужным оправдываться изо всех сил, вдруг решил, что ему полезней заговорить по-другому, вызвало у Серпилина острый прилив недоверия.
– Что вы понимаете?
– Свою вину. Я смою ее кровью. Дайте мне роту, наконец, взвод, я же все-таки не к немцам шел, а к своим, в это можете поверить?
– Не знаю, – сказал Серпилин. – По-моему, ни к кому вы не шли. Просто шли в зависимости от обстоятельств, как обернется...
– Я проклинаю тот час, когда сжег документы... – снова начал Баранов, но Серпилин перебил его:
– Что сейчас жалеете – верю. Жалеете, что поторопились, потому что к своим попали, а если бы вышло иначе – не знаю, жалели бы. Как, комиссар, – обратился он к Шмакову, – дадим этому бывшему полковнику под команду роту?
– Нет, – сказал Шмаков.
– Взвод?
– Нет.
– По-моему, тоже. После всего, что вышло, я скорей доверю вашему водителю командовать вами, чем вам им! – сказал Серпилин и впервые на полтона мягче всего сказанного до этого обратился к Баранову: – Пойдите и станьте в строй с этим вашим новеньким автоматом и попробуйте, как вы говорите, смыть свою вину кровью... немцев, – после паузы добавил он. – А понадобится – и своей. Данной нам здесь с комиссаром властью вы разжалованы в рядовые до тех пор, пока не выйдем к своим. А там вы объясните свои поступки, а мы – свое самоуправство.
– Все? Больше вам нечего мне сказать? – подняв на Серпилина злые глаза, спросил Баранов.
Что-то дрогнуло в лице Серпилина при этих словах; он даже на секунду закрыл глаза, чтобы спрятать их выражение.
– Скажите спасибо, что за трусость не расстреляли, – вместо Серпилина отрезал Шмаков.
– Синцов, – сказал Серпилин, открывая глаза, – занесите в списки части бойца Баранова. Пойдите с ним, – он кивнул в сторону Баранова, – к лейтенанту Хорышеву и скажите ему, что боец Баранов поступает в его распоряжение.
– Твоя власть, Федор Федорович, все выполню, но не жди, что я тебе это забуду.
Серпилин заложил за спину руки, хрустнул ими в запястьях и промолчал.
– Пойдемте со мной, – сказал Баранову Синцов, и они стали догонять ушедшую вперед колонну.
Шмаков пристально посмотрел на Серпилина. Сам взволнованный происшедшим, он чувствовал, что Серпилин потрясен еще больше. Видимо, комбриг тяжело переживал позорное поведение старого сослуживца, о котором, наверно, раньше был совсем другого, высокого мнения.
– Федор Федорович!
– Что? – словно спросонок, даже вздрогнув, отозвался Серпилин: он погрузился в свои мысли и забыл, что Шмаков идет рядом с ним, плечо в плечо.
– Чего расстроился? Долго вместе служили? Хорошо его знали?
Серпилин посмотрел на Шмакова рассеянным взглядом и ответил с непохожей на себя, удивившей комиссара уклончивостью:
– А мало ли кто кого знал! Давайте лучше до привала шагу прибавим!
Шмаков, не любивший навязываться, замолчал, и они оба, прибавив шагу, до самого привала шли рядом, не говоря ни слова, каждый занятый своими мыслями.
Шмаков не угадал. Хотя Баранов действительно служил с Серпилиным в академии, Серпилин не только был о нем не высокого мнения, а, наоборот, был самого дурного. Он считал Баранова не лишенным способностей карьеристом, интересовавшимся не пользой армии, а лишь собственным продвижением по службе. Преподавая в академии, Баранов готов был сегодня поддерживать одну доктрину, а завтра другую, называть белое черным и черное белым. Ловко применяясь к тому, что, как ему казалось, могло понравиться «наверху», он не брезговал поддерживать даже прямые заблуждения, основанные на незнании фактов, которые сам он прекрасно знал.
Его коньком были доклады и сообщения об армиях предполагаемых противников; выискивая действительные и мнимые слабости, он угодливо замалчивал все сильные и опасные стороны будущего врага. Серпилин, несмотря на всю тогдашнюю сложность разговоров на такие темы, дважды обругал за это Баранова с глазу на глаз, а в третий раз публично.
Ему потом пришлось вспомнить об этом при совершенно неожиданных обстоятельствах; и один бог знает, какого труда стоило ему сейчас, во время разговора с Барановым, не выразить всего того, что вдруг всколыхнулось в его душе.
Он не знал, прав он или не прав, думая о Баранове то, что он о нем думал, но зато он твердо знал, что сейчас не время и не место для воспоминаний, хороших или плохих – безразлично!
Самым трудным в их разговоре было мгновение, когда Баранов вдруг вопросительно и зло глянул ему прямо в глаза. Но, кажется, он выдержал и этот взгляд, и Баранов ушел успокоенный, по крайней мере судя по его прощальной наглой фразе.
Что ж, пусть так! Он, Серпилин, не желает и не может иметь никаких личных счетов с находящимся у него в подчинении бойцом Барановым. Если тот будет храбро драться, Серпилин поблагодарит его перед строем; если тот честно сложит голову, Серпилин доложит об этом; если тот струсит и побежит, Серпилин прикажет расстрелять его, так же как приказал бы расстрелять всякого другого. Все правильно. Но как тяжело на душе!