Категории
Самые читаемые
onlinekniga.com » Проза » Историческая проза » ГОРОД - Эрнст Саломон

ГОРОД - Эрнст Саломон

Читать онлайн ГОРОД - Эрнст Саломон

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 27 28 29 30 31 32 33 34 35 ... 78
Перейти на страницу:

Суматоха медленно стихала, оставалась как дрожащее возбуждение, как опас­ное напряжение, чтобы наполнить готовностью последний угол зала. Лампы из­лучали над массой свой яркий свет, окрашивали лица желтым и зеленым, Иве осмотрел их расположение и казался довольным. На подиуме мужчина отделил­ся от столов, прыгнул за кафедру и позвонил в колокольчик. Он начал гово­рить, медленно, громко и спокойно, открыл собрание, поприветствовал присут­ствующих, сделав акцент на всех присутствующих, сказав, что он доверяет про­свещенному пролетарскому чувству, которое наверняка сможет отличить пра­вильное от неправильного, пролетарское желание от капиталистического со­блазна, слово имеет товарищ Мельцер, - сказал он. Товарищ Мельцер, еще мо­лодой человек, в одной рубашке, крепкий, с низким хорошо натренированным лбом, за которым подразумевались якобы находящиеся там острые мысли, встал возле кафедры, прямо у края подиума как раз над головами штурмовиков. - Товарищи, - сказал он, подождал, пока все не успокоилось, осмотрел углы по­мещения, с которых постепенно выдвигалась гвардия молодых рабочих, охва­тил широким, обширным движением зал, как концентрируя на себе все силы, улыбнулся и поклонился. Он начал говорить о решающей борьбе пролетариата, которая теперь входит в последнюю фазу, фазу, которая заявила о себе уже тем, что буржуазия всего мира собрала свои вспомогательные войска везде, где бы она их не находила. Штурмовики внимательно смотрели на оратора. Только иногда он немного повышал голос, то, что он говорил, было просто и двигалось вокруг ясной линии, которой самой не касалось. - В этот момент, - говорил то­варищ Мельцер, - все усилия капиталистического мира направлены на то, что­бы внести замешательство в ряды пролетариата, разделить его, чтобы смочь властвовать дальше, с краткосрочной конечной целью, после того, как дости­жения организованного рабочего класса из-за измены вождей уже были разоб­лачены как достижения против рабочего класса, создать еще раз свое непри­крытое классовое господство, и на этот раз навсегда, держать пролетариат, прикрываясь необоснованными утверждениями о необходимости преодоления кризиса, с помощью самого жестокого уменьшения зарплаты, искусственного увеличения резервной армии труда в промышленности, за горло на таком уровне обнищания, что революционная масса превращается в армию полуго­лодных рабов, которая, неспособная противопоставить себя классовому госу­дарству, прозябает как стадо безропотного скота, чтобы вечно создавать то, за счет чего живут другие. Капитализм ради этих усилий нашел их даже в рядах пролетариата, - сказал товарищ Мельцер. СА, за спиной Хиннерка, стояли в немом ожидании. Глаза всего зала, как бы связанные невидимой лентой, были направлены на коричневых мужчин, каждый вдох смертельного молчания в па­узе между двумя фразами веял направленной против группы штурмовиков хо­лодной, неумолимой ненавистью. Товарищ Мельцер говорил о русском примере, о примере народа, нации, которая при освобождении пролетариата под крас­ным знаменем всемирной революции осуществила также свое собственное освобождение. - Только путем социальной революции, - внезапно выкрикнул товарищ Мельцер в зал, - возможно национальное освобождение! - Браво! - выпалил Хиннерк ему в лицо. Одним движением толпа вскочила. С углов напи­рали. - Только международная солидарность рабочего класса, мозгом и сердцем которого является Москва, - говорил товарищ Мельцер с улыбкой и почти ти­хим, акцентирующим каждое слово, голосом, - гарантирует социальную рево­люцию. Масса облегченно засмеялась, она разразилась шумом, переходящим в громкие аплодисменты, в топот и резкие реплики. СА сплотился теснее, руки опустились с пряжек ремней. Иве напряженно смотрел на Хиннерка, тот махал, смеясь, товарищу Мельцеру. - Революция будет марксистской революцией, го­ворил товарищ Мельцер, - или ее вообще не будет! Маркс говорил, кричал он в зал... - А вы вообще читали Маркса? - долетел до него вверх резкий голос Хин­нерка. Товарищ Мельцер насторожился. - Разумеется! - крикнул он Хиннерку в лицо. - И вы прочли все четыре тома «Капитала»? - недоверчиво спросил Хин­нерк. - Разумеется! - прошипел товарищ Мельцер, наклонившись к нему. - Но Маркс написал только три тома, - констатировал Хиннерк. Штурмовики заорали в хохоте. Мужчины, с широко открытыми ртами хлопали себя по бедрам, смея­лись изо всех сил в зал, смеялись против молчаливой, темной стены, против угрожающих, пораженных физиономий. Теперь молодая гвардия пробилась до самых передних рядов. - С «Критикой политической экономии», - говорил то­варищ Мельцер, пожимая плечами, - их четыре. Колокольчик издал пронзи­тельный звук, Хиннерк кивнул своим людям, они замолчали. Товарищ Мельцер спокойно продолжал, он говорил быстрее, время от времени его взгляд проно­сился над первыми рядами, между которыми стояли молодые парни со сдер­жанными лицами. Хиннерк посмотрел на часы. - Товарищи, - повысил свой го­лос товарищ Мельцер, - капитализм сам роет себе могилу. Согласно неизмен­ным, согласно железным законам он на всех парах мчится к своей собственной гибели. Но стервятники и гиены уже готовятся захватить его труп, чтобы, това­рищи, украсть у вас цель ваших стремлений, вашей отчаянной борьбы, вашего героического самопожертвования! Не доверяйте им, волкам в - коричневой - овечьей шкуре... волнение прошло по рядам, глаза сцеплялись друг с другом... Не доверяйте им, которые кричат во все стороны, что они - спасители, но они - предатели... стон с дрожью прошел по ледяному, острому, как игла, воздуху... И вашим девизом должно стать... теперь и навсегда... Убивайте фашистов, где бы вы их не встретили! - Встать! - зарычал Хиннерк. Одним прыжком он поле­тел вперед, его рука свистнула высоко, ножка стула кружилась, с треском упал стол, из всех глоток хлестал крик, потом они были совсем рядом друг к другу. Иве побежал вперед, втянув голову в плечи, охватив голову руками, его с шу­мом ударили по руке, кулак вылетел вперед, натолкнулся на мягкий живот, его хлопнули снизу вверх по подбородку, стул завертелся у него между ногами, он потянулся к нему, схватил, вскинул, студент уцепился за спинку, они дернули с сильным толчком, дерево захрустело и сломалось, Иве размахивал прямоуголь­ной дубиной, вращал ею над головой и с шумом опустил ее на чью-то шапку. Подиум казался очищенным, штурмовики спрыгивали с досок. Двумя шеренгами мужчины продвигались вперед, разделяя зал по всей его ширине, первый ряд с узкими промежутками, в которые запрыгивали мужчины из второго ряда. Сна­ружи камни летели в окна, стекла с дребезгом падали на землю. Хиннерк прыг­нул назад, он согнул назад верхнюю часть туловища, бросил стул, который, ку­выркаясь, полетел высоко по воздуху к большой лампе в середине зала, она разбилась с глухим треском; свет погас, осколки посыпались на дерущуюся неразбериху. Все новыми натисками она накатывалась от входа. Иве дрался вслепую, крики умолкли, соперники с пыхтением душили друг друга за шею, боролись, буйствовали, спотыкались, катались по полу туда и сюда от яростных ударов ногами. Выстрел всколыхнул воздух, и за ним еще один, на мгновение тени отделялись друг от друга, протяжный стон взмыл в темноту, потом они снова сцепились один за другим, над разбитой мебелью, над упавшими телами, с единственным безумным усилием оттеснить едва видимого противника. Пусто раскрывало пасть черное пространство за рядами штурмовиков, медленно рас­тягивалось, с трудом ложилась вниз горячая пыль. Внезапно отделился клубок, затопали спешные шаги, дверь затрещала. Мужчины стояли, сильно запыхав­шись, и внимательно слушали. - Что случилось? - закричал Хиннерк и: - Свет! Вспыхнули карманные фонари, лучи света ощупывали зал. Под опрокинутыми столами что-то шевелилось. - Студент, - закричал один. Там лежал студент, вокруг него проблескивала кровь. - Бинты сюда! Что случилось? - Выстрел в грудь, - сказал один, и вытер свое окровавленное лицо. Студент слабо двинул рукой, извивался, охая, под спешными руками, которые пытались намотать во­круг его груди белые полосы бинтов. Шум у дверей, они раскрылись, лучи всех ламп направились на них. У двери стоял жандарм, плотно прижимая саблю к телу. Он поднял руку. Он произнес дребезжащим голосом: - Собрание распу­щено! Карманные фонари водили лучами вокруг. Поперек над подиумом стояла в их свете большая черная свастика на белом поле на огромном красном полот­нище.

Ночью после дня выборов Иве позвонил доктору Шафферу. Он только что, - сказал Иве со смехом, - встретил господина Заламандера. Господин Заламан- дер, господин из кружка Шаффера, казался очень торопливым, таким, как буд­то бы его жгло желание скорее двинуться дальше. Он хочет собрать свой чемо­дан, говорил господин Заламандер, и уехать в Париж. Потому что, как он пред­ставляет себе, теперь, после результата выборов, каждый шестой человек, ко­торого он встретил бы на улице, сразу же, при его ярко выраженном еврейском облике, ощутил бы единственное желание избить его до смерти, потому для не­го не осталось никакого другого средства, чтобы сбежать из этого невыносимого состояния, кроме как проложить границу между собой и страной, в которой та­кое возможно. - А вы, доктор Шаффер, - спросил Иве, - тоже пакуете свой че­модан? Доктор Шаффер засмеялся, нет, он не паковал чемодан, и он даже не собирается это делать. - Смотри-ка, - сказал он, - как быстро вдруг наш друг Заламандер осознал ценность границ. - Знаете что, - сказал он, - приходите, все же, ко мне, мы можем закончить эту возбужденную ночью в беседе. Иве со­гласился. Между ним и Шаффером сложились отношения, которые были доста­точно похожи на осторожную дружбу. При полной откровенности обеих сторон оставался остаток отчуждения, дистанция, которую можно было перескочить только с болью бесстыдного, в конечном счете, отказа от своих позиций, и ко­торая именно поэтому способствовал особенному обаянию их отношений. Иве, который ошибочно полагал, что сможет добиться для себя только очень ограни­ченной меры участия, был весьма труднодоступен для всего личного. Как непо­средственно обязывающую связь между собой и другими он всегда знал только товарищество, даже в случае Клауса Хайма оно основывалось не столько на расположении, сколько на общности совместной борьбы. Но как раз товарище­ство казалось невозможным между Иве и Шаффером, и Иве знал, что причина этого почти полностью лежала в нем самом. Именно там, где их противополож­ность готова была раствориться в признании ими общего уважения к суще­ственным вещам, он чувствовал в себе искушение, наоборот, заострить их про­тиворечия. При этом он не настаивал на их смягчении. Одним только способом рассмотрения Шаффера Иве можно было склонить к тому, чтобы защищать по­зиции, которые вовсе не были его собственными позициями; он склонялся к то­му, чтобы в какой-то мере оспаривать собеседнику правоту его воззрений, даже если он и признавал их правильность. Так он однажды бессознательно защищал перед Шаффером императора, когда Шаффер сделал оскорбительное по форме, но верное по сути замечание о нем, хотя мнение самого Иве ни в малейшей сте­пени не отличалось от мнения Шаффера. И так он воспринимал почти как дер­зость, что Шаффер обладал таким сильным и тесным отношением к немецкому искусству, хотя Иве сразу должен был согласиться, что это отношение у него было значительно сильнее обосновано его знаниями и исканиями, чем у него самого. И Шаффер спокойно терпел это, так что Иве часто уходил от него в со­знании того, что он, Иве, плохой парень, который, тем не менее, не сомневался, что он прав, тогда как Шаффер, очевидно, считал его хорошим парнем, который был неправ. Тем не менее, он часто искал общества Шаффера, его привлекала, главным образом, жесткая серьезность, с которым он выводил каждое из своих действий, какой бы удивительно неожиданной окраской они не обладали, из убедительных причин. В действительности, даже маленький Йоханнис, как поз­же узнал Иве, происходил из основательного и с трудом проведенного мысли­тельного акта, важные этапы в котором образовывали содержательные иссле­дования о народных мифах, детских душах и художественных творческих про­цессах, что, однако, не могло помочь этому гомункулусу добиться менее пошло­го и дурацкого существования. Иве нашел доктора Шаффера у его письменного стола, перед коллекцией старых гравюр. - Мы же не хотим поддаваться, - гово­рил он, тщательно складывая листки бумаги в папку, - этой общей истерии. - Если этот выбор, - сказал он, - действительно историческое событие, то оно, все же, остается событием более чем весьма сомнительного вида. - Не обманы­вайтесь, - ответил Иве, - даже если, предположим, движение однажды лопнет под напором обманутых ожиданий, то все равно можно быть уверенным, что на его руинах снова образуется что-то, и что бы это ни было, одним оно точно не будет: оно не будет тем, что уже однажды было. - Почему, - спросил Шаффер, - вы сами упоминаете предположение, что это движение однажды лопнет? Иве подумал и сказал: - Понятно, что вы как еврей должны противиться движению; но что мешает мне, однако, чтобы я безоговорочно присоединился к нему? Вы наверняка можете волноваться, даже если вы и не хотите с этим согласиться, но насколько больше должен волноваться я, ибо я вижу, что движение в своих быстрых взрывах зря растрачивает все, что я воспринимаю как правильное, нужное, настоящее, все, за что я боролся, и что цель, эта пылкая мечта, теперь не превращается в действительность, а извращается в пустую и плоскую фор­мулу? Так как я вижу, что оно, пусть в нем и кроются все возможности, идет таким путем, что я ни за что не хотел бы видеть будущее, отмеченное вехами такого пути. Так как я вижу, как все ценности, на стороне которых я стою, дви­жение или те, кто взялся за задачу его представлять, невыносимо лишаются их более глубокого, обязывающего содержания, фальсифицируются, упрощаются, превращаются в банальности, ценности, лишь в тени которых вообще стоит жить, например, в тени нации? Доктор Шаффер сказал: - Я соглашусь с вами, что я волнуюсь, но кто говорит вам, что я обеспокоен этим как еврей? Кто гово­рит вам, что я обеспокоен не ради ценностей, лишь в тени которых вообще сто­ит жить, например, в тени нации? - Поймите меня правильно, - заговорил он быстро, - я был евреем, но сегодня я немец, и я немец точно не в том плоском либеральном виде, который меняет нации, чтобы смочь лучше существовать, и выбирает это полезное изменение поводом для полезного принципа, принципа, который представляет все нации если не как равные, то, все же, как равно­правные, то есть, как заменяемые, и, таким образом, одновременно отменяет сам принцип нации в своем фальсифицирующем убеждении. Если я был евреем, и сегодня я немец, то я являюсь немцем ради принципа нации, то есть, потому что я в состоянии жить только в обязывающей сфере нации. - Что же, - спро­сил Иве, - что вы понимаете под нацией? Доктор Шаффер искоса посмотрел на него. - Я могу, - с трудом произнес он - понимать нацию не иначе, как ставшую силой и формой волю народа к господству. - Я, - сказал Иве, - вообще не в со­стоянии понять нацию. Она есть, и она требует, неотложный зов крови. - Духа, - сказал Шаффер. - Если бы речь шла только о расе, то решение было бы лег­ким. Я не так неумен, чтобы отрицать расу как ценность, как раз потому, что я происхожу из еврейства, я не могу это отрицать, чтобы не обманываться отно­сительно моей точки зрения. Но раса в вопросе нации это только дополнитель­ная гарантия. - Если классовое самосознание, - говорил Иве, - творит социаль­ную революцию с целью привести определенный класс к господству, расовое самосознание не должно быть в состоянии сотворить национальную револю­цию? - С целью привести определенную расу к господству? Но социальная ре­волюция устраняет классы через господство одного из них. Это ее цель. Должна ли национальная революция устранить другие расы? - спросил Шаффер и до­бавил: - Это было бы последним следствием. Я, впрочем, очень симпатизирую последним следствиям. Но у меня нет времени ждать немецкого Чингисхана. Вы, как и я, отвечаете за то, что должно произойти. И только идеи создают ре­волюцию. - Революция создает идеи, - сказал Иве, как война - это отец всех вещей, так гражданская война их мать. У меня нет времени ждать идей. Мысли могут перелетать на голубиных ногах, но необходимо разрушить клетку, чтобы дать им возможность полететь. Шаффер осторожно посмотрел на Иве. - Разру­шить, это выход, - сказал он, и такой выход, который представляется легким; так как он в то же время еще и приносит удовольствие. Я уже настолько больше не еврей, что я мог бы обозначить это мучительное желание просто как Со^^т ЫасИеБ («гойские наслаждения», все, что по мнению верующих евреев, отвле­кает еврея от чтения и изучения Торы, вплоть до походов в кино, театр или бассейн - прим. перев.). Я сознаю, пожалуй, смысл разрушения, но не смысл его рассчитанной необходимости теперь и в этот момент. - Требуете ли и вы, - спросил Иве, - пятидесятиоднопроцентную уверенность в успехе? - Стопро­центную, - сказал Шаффер. - Так как с риском революции она одновременно как насильственный акт упраздняет себя саму. Не думайте, что я непременно отказываюсь от террора как средства. Он облегчает задание, и я не в состоянии предвидеть, как мой очень личный революционный девиз: «Долой арте­риосклероз как единственное квалификационное удостоверение» можно было бы осуществить проще, и быстрее и, надежнее, чем террором. Но средство - это еще не цель, террор - это еще не революция, последствие - еще не предпосыл­ка. Революция - это духовное превращение, и прежде всего оно. Без идей, ко­торые обсуждались до 1789 года в салонах французского дворянства, не было бы никакого штурма Бастилии, без Мирабо не было бы Робеспьера, без Маркса не было бы Ленина. Революция существует с ее духовным центром, с кристал­лизацией превращения, которая уполномочивает себя через провозглашением идей, через постановку новых целей. Этот центр в состоянии определять только меру разрушения, которая необходима для достижения цели. - Это вопрос, - сказал Иве, - должно ли у нас быть честолюбие, чтобы произвести первую ги­гиенически безупречную революцию в мировой истории. Вопрос в том, не обма­нывает ли она, чтобы добиться элементарного, саму себя в своем собственном содержании. Докажите пленнику рассчитанную невозможность вырываться из его тюрьмы. Он не прекратит трясти прутья своей решетки. Я знаю, с тростями нельзя бороться против танков. Но если у нас нет теперь и никогда не будет мужества, чтобы выйти с тростями против танков, если мы не готовы к этому в каждое мгновение, то у нас, конечно, нет права говорить о революции. - У нас нет права говорить о революции, потому мы также хотим оставить это, - сказал Шаффер. - Весь мир строит из себя что-то революционное. С тех пор, как я узнал, что существует даже союз революционных пацифистов, я избегаю пред­ставляться как революционер; иначе я оказался бы в слишком неловком обще­стве. - Это значит, впрочем, ради эстетических причин засунуть голову в песок, - сказал Иве со смехом, - в Третьем Рейхе... - В Третьем Рейхе мы оба окажем­ся, пожалуй, в одной и той же песчаной куче, - сказал Шаффер. Иве пожал плечами. - Возможно, - сказал он. - Все же, это не кажется мне причиной, что­бы ради того, чтобы убегать от тюрем буржуазии, поудобнее устраиваться в их эркерах. Вы, как и я, отвечаете за то, что должно произойти. Как успокоите вы вашу ответственность? - Я - немец ради принципа нации, - медленно произнес Шаффер. Это ставит меня перед ответственностью. И я удовлетворяю ее, когда я стараюсь выполнить единственное задание, если хотите, единственное рево­люционное задание, которое только и может быть сегодня: участвовать в фор­мировании духовной элиты, которая выведет из полной бесплановости немецко­го положения. - Нация как воля народа к господству, так, пожалуй, это назы­вают, - сказал Иве. Тогда мы можем позволить этому быть уже при парламент­ской демократии. Почему вы не идете в Рейхстаг, сударь? - Шаффер откинулся назад. Он закрыл глаза. Иве внимательно смотрел на бледное желтоватое лицо, с окаймленным толстыми, крепкими, черными волосами костлявым лбом, ост­рым носом, ртом с широкими губами, несколько скошенным подбородком, во­круг которого плясали синеватые тени. Все же, он выглядит совсем по- еврейски, подумал он и испытал внезапно неприятное сострадание, сострада­ние такого вида, которое ни за что не хотел бы почувствовать от кого-либо по отношению к самому себе. Шаффер тихо сказал: - Так мы не продвинемся впе­ред. В конце концов, единственный уровень, на котором люди могут сходиться между собой, - это уровень веры. И даже там... у каждого есть его собственный вид веры. У каждого есть своя собственная дорога к объективному смыслу, к абсолютной правде. Ваша вера происходит из сильного чувства. Но не думаете ли вы, что моя вера, последствие мыслительного беспокойства, откровенного поиска, является менее пылкой, менее сильной, менее подчиненной строгому требованию, знающей меньше обязанностей - Задайте вопрос самому себе, - сказал Иве, - не любите ли вы принцип нации больше, чем нацию! - Шаффер сказал: - Я верю в принцип нации, итак, я должен любить нацию. Нацию, кото­рой сейчас совсем нет, которую только нужно создать. Я нахожусь, - сказал он, - в странном положении быть обязанным защищать национал-социализм перед вами. Одним своим наличием он принудил признавать нацию, если и не как принцип, то, все же, как действительность. Искажение лежит только в излиш­нем подчеркивании того факта, что она - действительность, которую еще пред­стоит создать. Вот, что беспокоит меня: сокрытие осознания, что мы стоим пе­ред началом, перед неслыханным, в то же время действительным для всего ми­ра началом. Национал-социализм мечтает о Третьем Рейхе, и так что можно пе­ренять у него, как например, у различных Интернационалов, целесообразно обозначать каждую промежуточную ступень как Рейх 4 а и Рейх 5 Ь. Он поднял руку. Позвольте мне продолжить, сказал он. Он сказал: Вы знаете, что человек, обращенный в другую веру, всегда ставит религиозный вопрос острее, чем тот, кто вырос в вере. Я - в национальном плане обращенный в другую веру. Я пы­тался верить как еврей. Я решился отправиться в болезненный путь через бу­реломы, должен был решиться. Люди границы, так сказать, видят не наполови­ну, а вдвойне, стереоскопически. Никогда они не смогут уклониться от реше­ния, не отказываясь при этом от самого себя в национальном смысле. Это ду­ховное решение. Я решился. Я ставлю вопрос острее, так как я вижу его острее. Моя дорога личная, я знаю, но аспект этот не личный. Я принял решение в пользу немецкой самобытности. Почему? Я люблю французскую литературу, говорят, конечно, в этом случае английскую волю власти, русскую ширину, ки­тайскую этику, немецкую глубину, и, как вполне можно было бы сказать в этом случае, я все это люблю как явление; но я воплощение, исполнение я вижу в германстве, в немецкой самобытности. Я вижу здесь смысл мира, после того, как я, - сказал он несколько вымученно, - не нашел его в иудаизме. Если бы национал-социализм был последователен, - сказал Шаффер, - тогда он должен был бы заклеймить нацию как еврейское изобретение. Моисей был первый националист, и в немецком уголовном кодексе можно найти все десять запове­дей. Не дешевый триумф позволяет мне высказывать это столь остро. Ведь остается то, что первая манифестация еврейства, манифестация племени Изра­иль на горе Синай, уже содержит в себе все элементы нации, уже представляет себя в качестве суммы опытов народа из расы и истории, охватывает всю его волю выражения, его культуру, и, сверх того, тот собственно нацеобразующий элемент, волю к господству, который в осознании своей неповторимой особен­ности хватается за Бога, за единственного Бога, за Бога, который позволяет этому народу быть избранным, господствовать, чтобы смочь освобождать его именем. Союз народа с Богом, это делает народ нацией.

1 ... 27 28 29 30 31 32 33 34 35 ... 78
Перейти на страницу:
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу ГОРОД - Эрнст Саломон.
Комментарии