Отныне и вовек - Джеймс Джонс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Только жить вместе с тобой я не буду, — сказала она. — Ты же знаешь, я на это не пойду.
— Но мы и так живем вместе. С той только разницей, что сейчас рядом твои родители.
— Это совсем другое дело. Зря ты завел этот разговор. Знаешь ведь, я не могу.
— Хорошо, молчу. — Жизнь все равно не начнется раньше понедельника. С разговором можно подождать до завтра. Он перевернулся на спину и стал глядеть в неправдоподобную синеву гавайского неба. — Посмотри-ка вон туда, левее, — сказал он. — Там, наверно, настоящий ураган. Видишь, тучи все затянули.
— Красивые тучи. Какие черные! И уступами, как горы, все выше и выше.
— Это граница шквала. Все, сезон дождей начался.
— А у нас крыша течет, — сказала Вайолет и протянула руку к бутылке.
Пруит следил глазами за стремительно надвигающейся стеной туч.
— Почему твои родители не выгонят тебя из дому? — спросил он. — Если все, как ты говоришь… А то водишь меня к себе…
Вайолет удивленно посмотрела на него.
— Но я же их дочь.
— Ясно. — Он вздохнул. — Давай-ка лучше спускаться. А то вот-вот польет.
Как только тучи перевалили через гряду гор, пошел дождь. К вечеру он превратился в настоящий ливень. Пруит сидел один на задней веранде, Вайолет помогала матери готовить ужин. Ее отец в одиночестве сидел в гостиной.
Старики, как он про себя их называл, вернулись домой, когда дождя еще не было. Прочирикав что-то по-японски, они вылезли у своей калитки из битком набитого допотопного «форда», а машина загромыхала дальше, к следующему дому. «Форд» принадлежал сразу пяти семьям, как принадлежала всему поселку построенная японской общиной сеть оросительных канав, прорезавших маленькую долину вдоль и поперек; гнилые бревна шлюзов торчали словно подпорки, на которых в доисторические времена возвели окрестные горы.
Они быстро прошли через дом на заднее крыльцо, где сидели Пруит с Вайолет, а оттуда — на свой тщательно ухоженный огород, воду для которого в засушливый сезон отмерял деревянный шлюз. Пруит смотрел, как, согнувшись над мотыгами, они возятся на клочке земли, смотрел на их лица, будто вырезанные из высохших, сморщенных яблок, и в нем поднимался гнев на весь род человеческий: почему они обречены так жить, эти люди, почему они похожи на древних стариков, хотя им нет еще и сорока?
Огород был средоточием всей их жизни, в него они вкладывали все свое трудолюбие: ни один дюйм земли не пропадал здесь даром, на безупречно ровных квадратиках и треугольниках грядок выращивались на продажу редиска, капуста, салат, таро, нашлось место и для залитого водой крошечного рисового поля, и для каких-то диковинных овощей. Они работали, пока не начался дождь, потом убрали мотыги и вернулись в дом.
Поднялись на веранду, не сказав Пруиту ни слова, и прошли мимо, будто его здесь не было.
Он сидел, прислушиваясь к звукам, доносившимся с кухни, и в нем проснулся недавний гнев, его наполнило ощущение утраты, одиночества и беспомощности, на которые обречен каждый человек на земле, потому что каждый замурован, как пчела в своей ячейке, отделен от всех остальных людей. Из глубины дома запахло вареными овощами, свининой, и чувство одиночества на время оставило его. Теплый влажный запах обнадеживал: есть и другие люди, они живут, готовят ужин.
Он слушал шум ливня, гулкие, как в бочке, раскаты грома, радовался вместе с взволнованно гудящими насекомыми, что их укрыла от непогоды уютная веранда, и изредка хлопал себя по ногам, отгоняя москитов и нарушая громкими шлепками пронизанную дождем и жужжанием тишину. Навес защищал веранду от дождя, и Пруита обдавали приятной прохладой лишь брызги попадавших на пол капель. На душе у него было спокойно, потому что где-то там, за стеной воды, человечество по-прежнему существовало и готовило ужин.
Вайолет позвала его, и он пошел на кухню, чувствуя, что армия и загадочные сумасшедшие глаза Тербера отодвинулись куда-то очень далеко, что утро понедельника всего лишь дурной сон, смутное воспоминание, заложенное в подсознательную память много веков назад, холодное, как луна, и такое же далекое. На столе дымилась тарелка со свининой и пресными чужеземными овощами, он сел и с наслаждением принялся за еду.
Кончив ужинать, старики составили тарелки в раковину и неслышно вышли в гостиную, где стояли ярко раскрашенные низенькие алтари и куда Пруита никогда не приглашали. За столом старики не произнесли ни слова, но Пруит давно свыкся с тем, что заговаривать с ними бесполезно. Они с Вайолет остались на кухне, молча пили душистый чай и слушали, как ветер стучит в хлипкие стены, а дождь оглушительно барабанит по рифленой жестяной крыше. Вслед за Вайолет Пруит поставил посуду в старую выщербленную раковину. Ему было хорошо, он чувствовал, что он дома. Еще бы чашку кофе.
Они вошли в спальню, и Вайолет даже не закрыла дверь, сквозь которую виднелась ярко освещенная гостиная. Когда она, нисколько не стесняясь, повернулась к нему, на ее золотистом теле вспыхнули блики света. Эта естественность была ему приятна, от нее веяло теплом прожитых вместе долгих лет и возникало редкое в солдатской жизни ощущение домашнего, непреходящего покоя; но беспечно распахнутая дверь смущала, он боялся, что их увидят, и от этого стыдился собственного желания.
Среди ночи он проснулся. Дождь кончился, и в открытое окно светила луна. Вайолет лежала спиной к нему, положив голову на согнутый локоть. По неподвижной напряженности ее тела он понял, что она не спит. Он положил руку ей на бедро и повернул ее к себе. Ювелирная точность и высочайшее мастерство, с которым был выточен крутой изгиб ее бедра, наполнили его благоговением, озарили очищающим пониманием высшего смысла и разбудили дремавшие в глазах прозрачные золотые крапинки.
Она повернулась к нему сразу же, словно ждала этого, и ему захотелось узнать, о чем она думала, лежа рядом с ним без сна. Но, обняв ее, он снова отчетливо понял, что не знает ни ее лица, ни имени, и сейчас, в миг самой полной близости двух человеческих миров, той близости, когда один человек проникает в другого, даже сейчас он не знает ее, а она — его, и им не прикоснуться к душе друг друга. Для мужчины, из года в год живущего в стаде себе подобных, мускулистых, волосатых и угловатых, все женщины — нечто округлое и мягкое, и все — существа странные и непостижимые.
Утром он проснулся и увидел, что лежит на спине совершенно голый. Дверь спальни была по-прежнему открыта, в кухне Вайолет и ее мать готовили завтрак. Он подавил инстинктивное желание скорее прикрыть наготу простыней, встал и надел шорты, сгорая от стыда за свое ненавистное всем женщинам мужское естество. Когда он вошел в кухню, мать Вайолет даже не повернула головы.
После завтрака и утренней уборки старики молча вышли из дома и побрели в гости к соседям. Пруит долго обдумывал, как снова вернуться к вчерашнему разговору, и в конце концов выложил все с обычной для него прямотой.
— Я хочу, чтобы ты переехала в Вахиаву и жила там со мной, — без обиняков заявил он.
Вайолет сидела в кресле на веранде. Она повернулась к Пруиту и глядела на него, подперев щеку вялым кулачком.
— Чего это ты вдруг, Бобби? — Она смотрела на него с любопытством, с тем самым любопытством, которое появлялось в ее глазах каждый раз, когда она наблюдала за ним: будто только сейчас убедилась, как сложно устроена любимая игрушка, всегда казавшаяся ей незамысловатой. — Ты же знаешь, я не перееду. Зачем устраивать сцену?
— Затем, что я не смогу больше ездить сюда, как раньше. Как было до перевода, уже не будет. Если бы мы жили в Вахиаве, я бы приходил домой каждый вечер.
— А чем плохо, как сейчас? — спросила она все тем же удивленным тоном. — Приезжай только по выходным, я согласна. Совсем необязательно приезжать каждый вечер, как раньше.
— Одних выходных мало, — сказал он. — По крайней мере мне.
— Если ты меня бросишь, у тебя и этого не будет. Какая женщина согласится жить с солдатом, которому платят всего двадцать один доллар в месяц?
— Мне неприятно, что рядом твои родители, они мне действуют на нервы. Я им не нравлюсь. Если мы хотим быть вместе, то можем и жить вместе. А сейчас ни то ни се. Такие вот дела. — Он проговорил это бесстрастно и сухо, словно перечислял достоинства и недостатки нового пальто.
— Мне тогда придется уволиться. Я должна буду подыскать работу в Вахиаве, а это трудно. Можно, конечно, пойти официанткой в какой-нибудь бар, но это не для меня. Я и так уже бросила работу в Кахуку, — равнодушно продолжала она, — ушла с хорошего места, хотя хозяева относились ко мне как к дочери. Родители были против, но я все-таки ушла оттуда, вернулась сюда, в эту дыру. Сделала это, чтобы быть поближе к тебе, чтобы ты мог приходить ко мне каждый вечер. Я пошла на это, потому что ты меня попросил.