Двор чудес - Мишель Зевако
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ни боже мой, монсеньор! Сначала я, сами понимаете, поостерегся. А потом понял: бедняга никуда бежать не собирается, просто у него мозги совсем не на месте.
— Занятно. Почему же ты так подумал?
— Он мне стал задавать вопросы… ни складу, ни ладу… спрашивал, есть ли у монсеньора в саду пара вязов, есть ли розовая аллея, что ведет к реке — всякую такую чушь…
— И только? — спросил Монклар.
Ему ясно представилось, что заключенный хотел иметь план здания на случай побега. Хотя и знал, что бежать невозможно.
«Но узники так держатся за любую надежду!» — думал великий прево.
— Больше он ни о чем не спрашивал, монсеньор, — продолжал тюремщик, но чудней всего, знаете ли, — как он все эти вопросы задавал и как ответы слушал. Когда я ему сказал, что в саду и вправду есть два вяза, он весь зашелся, как будто что-то диковинное услышал. Так что сами видите, монсеньор: он не в своем уме. Что ж, не послать ли за стражей?
— Он прикован?
— Да, монсеньор.
— Вот и хорошо. Оставь ключи, фонарь и ступай.
Тюремщик ушел, не выразив удивления.
Но когда он начал подниматься по лестнице, Монклар окликнул его:
— А кстати…
— Да, монсеньор?
Монклар еще пару секунд подумал и сказал:
— Нет, ничего, ступай.
Тюремщик ушел наверх.
Дело было в том, что великий прево внезапно вспомнил про Джипси, и вот что он подумал: «Посмотри, не стоит ли все еще под навесом напротив двери та старая цыганка, что весь день там проторчала…»
А потом, тоже внезапно, решил, что не стоит спрашивать. Почему из-за болтовни тюремщика Монклар подумал вдруг о Джипси? Почему лица узника и цыганки соединились в его мыслях?
В уме великого прево происходила работа, удивлявшая его самого. Будь в ту минуту кто-нибудь рядом с ним, услышал бы, как он шепчет:
— Что же, Джипси так сильно хочет, чтобы его казнили? Ведь это же ясно! Она хочет видеть его казнь… А вчера просто играла комедию…
Он оставил фонарь на полу — там, куда поставил тюремщик, — встал, скрестив руки и подперев подбородок рукой, уставившись на дверь камеры Лантене, и глубоко задумался, продолжая говорить самому себе:
— А он почему так расспрашивал об этом доме? Явно не затем, чтоб бежать. У него хватает ума понять, что побег невозможен…
Так прошло четверть часа в тяжкой тишине. Мысли Монклара двигались, набухали, как грозовые тучи, и наконец размышления привели к новому вопросу, от которого великий прево содрогнулся всем телом:
— Но откуда же он знает все эти подробности?
Он медленно поднял с пола фонарь, отодвинул засовы, открыл дверь и вошел в камеру Лантене…
Монклар направил фонарь на лицо узника и стал в него вглядываться — можно сказать, исследовать его — так жадно, что сердце у него заколотилось.
Лантене же глядел на великого прево горящими глазами. Его первый взгляд был взглядом ненависти абсолютной, ненависти смертельной, ненависти яростной.
А первое слово его было:
— Душегуб!
Монклар поставил фонарь на землю и подошел поближе. Он даже не услышал выкрика «душегуб!»
Итак, он подошел и сдавленным голосом, в котором теснилась громада горя, сказал:
— Вы спрашивали тюремщика… недавно, сегодня…
И остановился, не смея продолжить вопрос — не зная, как продолжать вопрос…
«Ужас, безумие! — думал меж тем Лантене. — Неужели я не сплю? Неужели мой разум сейчас не померкнет. И это отец — мой отец! Мой отец пришел убедиться, что я готов отправиться на эшафот!»
Рыдание вырвалось у него из груди.
— Вы плачете! — воскликнул Монклар, и теплота в голосе его самого напугала.
Что случилось? Его потрясло рыдание заключенного! Его — графа де Монклара!
Весь трепеща, мучим чувством, которому нет выражения, потому что чувство это не относится ни к чему существенному и нормальному, Монклар опять сказал:
— Вы спрашивали тюремщика… скажите… эти вопросы… вы не могли бы мне их повторить?
Лантене долго ничего не отвечал. Но не потому, что не знал, что ответить. Нет, столько чувств стеснилось в его гортани!
Наконец, он сказал:
— Вам? Нет, к вам у меня вопросов нет. Для вас у меня есть ответы на них!
— Ответы! — выдохнул Монклар.
— Там наверху есть комната… большая красивая комната, украшенная старыми коврами… На одном из ковров — четыре сына Эймона… На другом — Роланд со своим добрым мечом… А еще на двух… еще на двух… нет, не помню.
Монклар слушал, как загипнотизированный, весь бледный, временами судорожно содрогаясь. Пот катился у него со лба.
Лантене продолжал:
— Там большие кресла из черного дерева; ручки кресел изображают химер, а на спинках щит. А на щите… нет… не знаю… не вижу…
— Дальше! Дальше! — прохрипел Монклар, пошатываясь.
— Два окна… выходят в большой сад… оба открыты… Солнце льется потоком, и розовый запах… потому что в саду большая аллея обсажена розами…
— Дальше! Что дальше?
— Одно кресло поставили ко второму окну, совсем рядом… то есть… ну да, ко второму, считая от кабинета… За креслом опустили оконную занавеску… шелковую, шитую золотом… На кресле сидит женщина — такая молодая, такая красивая, так счастливо улыбается! В комнате живописец — он пишет с нее портрет. Вошел человек… поцеловал женщину в лоб… а она-то! С какой любовью она глядит на него! Потом человек посмотрел на работу художника… потрепал по щечке ребенка и вернулся к себе в кабинет… А ребенок прижался к матери… А ребенок радуется всей душой… он счастлив, так счастлив, как больше уже никогда не бывал! Потому что теперь у него остался только отец, а тогда была мать… родная моя матушка!
— Сын!
Это слово с огромным усилием, словно вздох, сорвалось с опухших губ Монклара. Шатаясь, как пьяный, как безумный, в бреду, он хотел сделать шаг — но тут же рухнул как подкошенный, бледный и недвижимый. Только лицо его преобразилось, расплывшись в восторженной улыбке…
* * *Нечеловеческими усилиями Лантене пытался подбежать, но цепи не давали. Он плакал навзрыд, с криком, словно младенец. И, сам себя не слыша, все время твердил:
— Отец! Мой отец!
Он лег и, сорвав кожу с рук до крови, чуть не порвав себе мускулы, все же дотянулся до Монклара, ухватил и с хриплым криком подтянул к себе, положил себе на колени, обнял закованными руками — и горячий дождь его слез привел в чувство Монклара!
* * *— Отец мой! Батюшка!
— Сын мой! Сынок!
Минут десять в подземелье только и слышались созвучно сливавшиеся рыданья да косноязычные, невнятные, бессвязные, не похожие на человеческие слова…