Отверженные - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот в каком состоянии в половине пятого пополудни продолжалась идиллия, начавшаяся в пять часов утра. Солнце склонилось к западу, и аппетит угасал.
Елисейские поля, залитые солнцем и толпой, представляли только пыль и свет — две вещи, из которых состоит слава. Мраморные кони Марли взвивались на дыбы в золотистом тумане. Эскадрон блестящих лейб-гвардейцев, с оркестром во главе, спускался вниз по авеню Нелльи; белый флаг, слегка алея под лучами заката, трепетал над куполом Тюильри; площадь Согласия, вернувшая себе старое имя площади Людовика XV{99}, кишела довольными лицами гуляющих. Многие были украшены серебряными лилиями на белой муаровой ленте, не исчезнувшими еще из петличек в 1817 году. Тут и там хороводы девушек, окруженные стеной аплодирующих зрителей, плясали под звуки известной бурбонской песни, громившей Сто дней и имевшей припевом:
Верните нам отца из Гента,Верните нашего отца.
Кучки рабочих в праздничных платьях и некоторые, по примеру буржуа, тоже украшенные лилиями, бродили по Главной площади и площади Мариньи, играли в кольцо или кружились на каруселях; иные пили. Типографские ученики разгуливали в бумажных колпаках; из этих кучек несся смех. Все были веселы. Это, бесспорно, было время мира и радужных надежд. В эту эпоху префект полиции Англе в записке, специально составленной для короля, писал следующий отзыв о предместьях: «По здравому рассуждению, ваше величество, следует прийти к заключению, что со стороны этих людей бояться нечего. Они беспечны и ленивы, как кошки. Провинциальная чернь буйная, — но парижская совсем не такова. Это все народ малорослый. Пришлось бы сложить вместе двух блузников, чтобы вышел один гренадер вашего величества. Никакой опасности не может быть со стороны столичного простонародья». Замечательно, что рост еще убавился за последние пятьдесят лет. Население предместий Парижа стало еще меньше, чем до Революции. Оно не опасно. В сущности, это — добродушная сволочь.
Префект полиции не думал о возможности превращения кошки во льва, а между тем это бывает, и это-то и есть одно из чудес Парижа. Кроме того, кошки, о которых с таким пренебрежением отзывался граф Англе, пользовались уважением древних республик. Это животное в их глазах было символом свободы, и, подобно Пирейской Минерве, на общественной площади Коринфа стояла колоссальная бронзовая статуя кошки. Наивная полиция Реставрации смотрела чересчур пристрастными глазами на парижскую чернь. Она вовсе не до такой степени «добродушная сволочь», как можно предположить. Парижанин занимает то же положение в отношении француза, в каком афинянин находился среди греков. Никто не спит крепче его, никто не выставляет так откровенно напоказ свою лень и легкомыслие, никто с виду так не забывает обид — но пусть на это не рассчитывают. Он беззаботен, но стоит славе поманить его, и он ринется, не останавливаясь ни перед какими препятствиями, лишь бы добиться цели. Дайте ему в руку пилу — и он сделает 10 августа; дайте ружье — и будет Аустерлиц. Он — орудие Наполеона и Дантона{100}. Идет речь об отечестве — он записывается в солдаты. Коснется вопрос свободы, — он строит баррикады. Остерегайтесь! Его гнев эпический, и блуза может драпироваться складками хламиды. Из первого попавшегося переулка Гренета он способен создать Кавдинское ущелье{101}. Когда пробьет час, блузник предместья вырастет, этот малорослый человечек встанет, и взор его примет грозное выражение, дыхание его превращается в ураган, и из этой жалкой, тощей груди вырывается буря, способная разметать снежные сугробы Альп. Благодаря союзу парижского предместья с армией Франция завоевала Европу. Блузник поет, — это его веселье. Измерьте его натуру его песнью. Пока он пел «Карманьолу»{102}, он разрушал только старый режим. Запел он «Марсельезу» — и освобождает мир.
Окончив эту заметку по поводу записки Англе, возвратимся к нашим четырем парам. Как мы уже сказали, обед близился к концу.
VI. Глава, где обожают друг друга
Застольная болтовня — любовная болтовня; и та и другая неуловимы; любовные речи — все то же, что бегущее облако, застольные речи — дым.
Фамейль и Далия напевали, Толомьес пил, Зефина смеялась, Фантина улыбалась. Листолье дул в деревянную дудку, купленную в Сен-Клу. Февурита нежно смотрела на Блашвелля и говорила:
— Блашвелль, я обожаю тебя.
Это вызвало вопрос со стороны Блашвелля.
— Что бы ты сделала, Февурита, если бы я перестал тебя любить?
— Что бы сделала я! — воскликнула Февурита. — Ах! Не говори этого даже в шутку! Если бы ты разлюбил меня, я бы кинулась на тебя и исцарапала, изорвала бы всего, облила бы тебя водой, заставила бы тебя арестовать.
Блашвелль улыбался сладкой улыбкой человека, самолюбие которого приятно пощекотали. Февурита продолжала:
— О, я буду кричать караул! Уж я с тобой не поцеремонюсь! Бездельник!
Блашвелль в упоении откинулся на спинку стула и самодовольно зажмурил глаза.
Далия, кушая за обе щеки, спросила под шумок у Февуриты шепотом:
— Ты очень обожаешь твоего Блашвелля?
— Я? Да я просто ненавижу его, — возразила Февурита тем же тоном, хватаясь за вилку. — Ах, как он глуп! Я влюблена в моего соседа. Вот это прелестный молодой человек, — ты не знаешь его? Сейчас видно, что у него призвание к театру. Я страсть люблю актеров. Как только он приходит домой, мать говорит: «О господи! Не будет мне теперь покоя от твоего крика! Да, у меня совсем голова от тебя раскалывается!» А он бродит по всему дому, заберется на чердак к крысам, словом, удаляется куда только может и поет, декламирует себе во все горло. Его слышно даже внизу! Он зарабатывает уже теперь по двадцать су в день, переписывая у адвоката бумаги. Это сын бывшего певчего церкви Сен-Жак-дю-О-Па. Ах! Как он мил! Он так обожает меня, что однажды, застав меня, когда я месила тесто для пышек, он сказал мне: «Мамзель, состряпайте оладьи из ваших перчаток, а я их съем». Одни артисты умеют говорить такие вещи. Ах! Что за милашка! Я начинаю терять по нему голову. А говорю Блашвеллю, что обожаю его; но как я лгу! Боже, как я лгу!
Февурита помолчала немного и продолжала:
— Знаешь ли, Далия, у меня хандра. Целое лето шел дождь, ветер раздражает меня, ветер не разгоняет тоски. Блашвелль жаден. На рынке ничего нет: горошка, и того не найдешь, просто не знаешь, что есть; у меня сплин, как говорят англичане; масло страшно вздорожало! Посмотри, какая гадость, мы обедаем в комнате, где стоит постель; это отравляет мне существование!
VII. Мудрость Толомьеса
Между тем одновременно одни пели, другие говорили — все голоса сливались в нестройный шум. Толомьес вмешался.
— Не будем говорить вздор, — воскликнул он. — Кто хочет блистать, должен взвешивать свои слова. Избыток импровизации отуманивает голову. Откупоренное пиво не пенится. Не спешите, господа. Соединим степенность с наслаждением. Будем есть с толком, говорить с расстановкой. Не спешите. Посмотрите на весну: когда она поспешит, непременно даст осечку. Избыток усердия губит цветы и плоды. Избыток усердия портит удовольствие хорошего обеда. Не стоит усердствовать, господа! Гримо де ла Реньер{103} разделял мнение Талейрана. В обществе вспыхнул мятеж.
— Оставь нас в покое, Толомьес, — сказал Блашвелль.
— Долой тирана! — крикнул Фамейль.
— Пей, ешь и веселись! — возгласил Листолье.
— Толомьес, — отозвался Блашвелль, — полюбуйся моей невозмутимостью.
— Ты сам маркиз Монкальм[11].
Маркиз Монкальм был известным роялистом того времени. Каламбур произвел действие камня, брошенного в пруд; лягушки присмирели разом.
— Друзья, — провозгласил Толомьес тоном человека, возвратившего себе ускользавшую власть, — придите в себя. Не встречайте с излишним восторгом каламбур, свалившийся с неба. Все сваливающееся этим путем не всегда заслуживает удивления и почета. Каламбур — извержение парящего ума. Шутка падает куда ни попало, а ум, испустив глупость, взвивается в лазурную высь. Беловатое пятно, расплющивающееся об утес, не мешает парению орла. Но я далек от мысли отрицать значение каламбура. Я уважаю его в размере его достоинств, но не более. Все почтенное, все великое и все милое в человечестве и даже выше человечества забавлялось игрой слов. Моисей сказал каламбур насчет Исаака, Эсхил насчет Полиника{104}, Клеопатра насчет Октавия{105}. И заметьте, что каламбур Клеопатры был сказан до битвы при Акциуме{106}, так что без этой игры слов теперь никто бы уже не помнил города Торина, греческое имя которого обозначает кухонную поварешку. Итак, возвращаюсь к предмету моей речи. Братья мои, повторяю вам, не усердствуйте без меры, не предавайтесь суетности и излишествам даже в остроумии, веселии, шутках и каламбурах. Внемлите мне: я обладаю осторожностью Амфиарая{107} и плешью Цезаря. Мера необходима везде. Est modus in rebus. Нужен предел всему, даже и обеду. Вы, например, мадемуазель, любите яблочные оладьи, но не злоупотребляйте ими. Даже и к оладьям необходимо относиться с рассудительностью и чувством меры. Обжорство наказывает обжору. Gula punit gulux. Господь поручил расстройству желудка служить нравоучением желудку. Запомните следующее: у каждой страсти, даже у любви, есть желудок, обременять который не годится. Во всяком деле нужно вовремя написать слово finis; необходимо воздерживать себя, когда этого потребует необходимость; запереть на ключ аппетит, посадить в карцер воображение и отвести себя за шиворот на гауптвахту. Мудрец тот, кто умеет в должное время посадить самого себя под арест. Окажите мне некоторое доверие. Из того, что я имею кое-какие понятия о праве, как свидетельствуют мои экзамены, из того, что я знаю различие между вопросом обсуждаемым и вопросом, стоящим на очереди, из того, что я защищал на латинском диалекте тезис о порядке пыток в Риме, в эпоху, когда Мунатий Деменс был квестором по делам отцеубийства, из того, что, как кажется, я буду признан доктором прав, еще не следует, что я глупец. Рекомендую вам уверенность в желаниях. Так же истинно, как то, что я называюсь Феликс Толомьес, я говорю правду. Блажен тот, кто вовремя умеет принять геройское решение и отречься от власти, как Сулла{108} и Ориген{109}!