Наедине с собой или как докричаться до вас, потомки! Дневниковые записи 1975-1982 - Леонид Гурунц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моя больничная койка, свидетельница всех моих тайных записей. Нет, не зря мы провели с тобой все эти дни и недели. Смотри, сколько я тут написал, жизнь свою обдумывал. Врачи обещают скоро разлучить нас. Выписать домой. Но пока я с тобой, не сидеть же без дела, у нас ещё есть что порассказать, что вспомнить. Ох ты, моя злосчастная койка! Ведь я с тобой дружу давно. Не раз, и не два, ещё задолго до инфаркта, попадал в больницы из-за желудка, все молодые годы с небольшими перерывами меня донимала язва. Признаюсь, и тогда, корчась от боли, я что-то записывал и теперь мысленно возвращаюсь к ним, моим записям, по мере возможности восстанавливаю их. Не пропадать же им. Я не надеюсь, что дома, в хаосе моих записей я найду их. Лучше по памяти восстановить то, что ещё не стёрло время. Знаешь, моя койка, это даже хорошо – вызывать в памяти события давно минувших дней. Это как прежде на молотьбе. Смолоченное жито провеивали на ветру. Зерно падало на землю, а полова уносилась далеко. Так и с воспоминаниями. Время уносит полову, остаётся сточка зерна.
Ну, давай ещё поскрипим шариковой ручкой, койка, не томиться же от безделья в последние дни перед выпиской. Койка молчит, и я снова погружаюсь в свою жизнь, в свои нескончаемые воспоминания.
Человек начинается с жалости, с сострадания, с чувства чужой боли. Без этого он – зверь, и недостоин высокого звания человека.
Найдёт человек камушек. В нём ни красоты, ни пользы. Повертит его в руках и бросит. А мастер подымет, очистит его. Отшлифует. Глядишь, и заиграет тот камень огнями невиданной силы.
Если я сколько-нибудь сделал свое дело, сумел, подобно тому мастеру, очистить, отшлифовать камень – окружающий меня жизненный материал – буду считать свою задачу выполненной. Буду считать, что свой писательский хлеб я ел не даром!
Когда человек умирает, вместе с ним умирает и его внутренний мир, необыкновенный, единственный, принадлежащий только ему. Этот мир очень похож на тот, в котором живёт человек. В нём светит то же солнце, та же луна освещает по ночам землю. В нём также ссорятся, любят, изменяют. И человек, уходя из жизни, уносит с собой кусочек большого мира, и от этого мир беднеет. Беднеет на один ушедший мир.
У железнодорожной администрации бытует такое выражение: «не кантовать». Такой ярлык вешают на ящик со стеклом, с другим бьющимся грузом, чтобы в пути с таким грузом обращались осторожно.
Вот если бы и человеку со дня его рождения вешали на спину такую табличку. Если б его не кантовали нещадно, то, наверное, так рано, во цвете лет, творческих сил, не ложились бы мы в больницу с инфарктами, кровотечениями, разгулявшимися нервами, гипертонией. Меньше было бы этих недугов, а может быть они и вовсе исчезли бы. Как много бы выиграл мир от такого предупреждения! Стекло бережём, а человека кантуем на каждом шагу, со дня его рождения. И жалеем, пишем трогательные некрологи, если он не дожил, не долюбил, не додал. Благославен будет час, когда человек полюбит человека.
Мне за шестьдесят, это верно. Но я молод. Молод духовно, если хотите, даже физически. Готов делать то, что в молодые годы и не снилось. Посмотрите на закат. Как он богат красками! Как он немыслимо красив!
Мой час ещё не настал. Час великих свершений, великих превращений, о которых говорил умирающий Гёте.
Говорят, лебеди лучшую свою песню поют перед смертью, на своём закате. Мой закат. Сколько мне отмерено жить? Красуйся, милый, я не спешу. У меня ещё по горло дел.
Боюсь только, что этого заката я так и не увижу. Не налюбуюсь. Шагну в вечность, не взглянув в последний раз на звёздное небо, на закат, который так красив и так краток, почти недосягаем.
Сколько я помню себя, если не считать детские годы, безотцовщину, скрашенную добротой дяди, ставшего мне отцом, помню свою далеко не сладкую жизнь, изобилующую бесконечными табу, бесконечными перипетиями и передрягами, острастками, обидами и неудачами, разными невзгодами.
Я, как наживка, почти беспросыпу сиживал на крючке и не раз клял свою судьбу.
Но предложи поменять её на чью-нибудь другую – не поменял бы. Я вошёл в эту жизнь с чёрного хода и узнал всю её подноготную. И могу твёрдо сказать: перечеркнуть её, закрыв глаза на эту подноготную, по меньшей мере аморально.
Всю жизнь спешил, оглядываться было некогда. И работал. Работал самозабвенно, отрешённо, как шальной. Любя справедливость, не мог оставаться равнодушным к чужой беде. Неравнодушие мое не давало мне покоя. Но всё это были дела. А сама жизнь где? Или она и состояла только из дел этих? Куда ушли годы? Юность, зрелость? Куда они канули, я их не заметил. Обо всех была забота, о своих и не своих, только себя проглядел. Не лечился, не берёг себя. Теперь за всё расплачиваюсь. Жить по другому не мог.
На моей земле я не чувствовал себя случайным гостем. На моем писательском этюднике жизнь всегда рисовалась такой, какой она есть, а не такой, какой она должна быть. Увидев в клетке пантеру, не принимал её за лань или безобидного зайца. Приучил себя пантеру называть пантерой, зайца – зайцем. И размышлял, яростно спорил, всегда оставаясь верным своему разумению.
Отражение живой жизни, её тревог всегда было темой искусства, литературы. Эта задача была и моей мечтой, мечтой нашего писательского клана, и каждый из нас по-своему ее осуществлял. Не моя вина, не вина наша, если не всегда нам это удавалось. У порога правды, пока я жил, живу, всегда стоял Азраил с обнажённой секирой, и не каждый решался близко подойти к ней. Впрочем, обо всём этом давно сказал Гёте:
В том, что известно, пользы нет.
Одно неведомое нужно.
Вот к этому «неведомому» нас и не подпускали близко. Теперь мы пожинаем плоды: ложь стала нашей спутницей. С ней мы ложимся спать, с ней мы встаём. Пока висит над правдой секира, не будет искусства. Не будет на нашей земле Пушкина, Толстого, Гоголя. Не будет Раффи, Туманяна.
Вот о чём скорблю.
Мой жестокий век я прожил как человек- для человека.
И в этот век, обагрённый кровью тысячей талантов, цвета народа, Б. Пастернак мог сказать: «Наверное, вы не дрогнете, сметая человека. Что ж, мученики догмата, вы тоже – жертвы века».
Поиски справедливости никому не приносили счастья. Если старость – накопление обид, то поиски справедливости – та благодатная почва, на которой растёт дерево обиды. Чем больше этих поисков, тем выше дерево.
Почему доброта беззащитна? Потому что она без кулаков. Зло с кулаками, потому оно всесильно. Доброта нуждается в поддержке, в помощи, злу помогать не надо, оно само всего добьётся. В жизни всё получается наоборот. Злу – зеленая улица, а на пути добра одни проволочки, ухабы, бездорожье.
Извечный образ у Гейне – боец, который не выпуская оружие из рук, всё же гибнет. Гибну, но не сдаюсь.
Жизнь – это свод человеческих страданий, неожиданных обретений, встреч, расставаний. Только тот уходит из жизни счастливым, кто прожил её в неистовом отрицании зла, в мучительных поисках истины.
История человечества есть история борьбы за свободу и история борьбы против свободы. Такова диалектика жизни. И ни одна формация, ни один строй, будь то капиталистический или социалистический, не уничтожит эту борьбу.
Я познал жизнь, её смак, её горечь. Я вбирал в себя русскую речь, которой не обучишься ни на одном факультете, постигал вес русского слова, его вкус, бесконечность оттенков. И вслед за Капиевым готов повторить: о, великий русский язык, без тебя, без чарующих твоих слов, не было бы и мне «в жизни ничего родного».
– Зачем ты снова пришёл, ангел? Ведь я уже поправляюсь. Меня обещали скоро выписать.
– Я не тот ангел, за которого ты меня принимаешь. Не океар, как армяне называют моего двойника, а ангел-хранитель. Пришёл спасать тебя.
– А разве мне что-нибудь угрожает? Я же поправляюсь.
– Верно. От инфаркта ты поправляешься. Но ушёл ли ты от своей судьбы?
Ангел -хранитель поближе сел ко мне и, оглядываясь по сторонам, спросил:
– Нас никто не подслушивает?
– Нет. Мой сопалатник спит.
– Какой он из себя?
– Такой же, как я. Но он устал от борьбы. Хочет примириться со злом.
Ангел-хранитель ничего не сказал. Через минуту он снова заговорил.
– Слушай меня внимательно, Гурунц. Я прочитал всё, что ты тут написал, и должен спросить, вполне ли ты здоров в смысле вменяемости?
– Совершенно вменяем.
– Вменяем и выдаешь такие перлы? Ты сам вынес себе приговор. Ты инакомыслящий, а в твоей стране, сам знаешь, что ждёт инакомыслящего. Мне жаль тебя. Прошу, угомонись.Оставь свою войну до лучших времён. И ангел смерти не будет знать дороги к тебе. Дело даже не в Кеворкове и ему подобных. Кто твой Кеворков? Тля. Дело в автоматизме бюрократической машины. С той же аккуратностью, с какой автомат выбрасывает, ну, скажем, пачку сигарет, автомат, куда ты опускаешь свою монету,-записи, пахнущие инакомыслием, выбросит тебе смерть. Ты об этом знаешь?
– Знаю.
– Знаешь и не хочешь спасти себя?