Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть вторая - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Масонские знаки сначала не помогают.
—————
В Петербурге после приезда государя из Москвы многое было уложено и готово к отправке. В высших кругах с большим жаром, чем когда-нибудь, шла сложная борьба партий: Румянцева, французов, патриотическая Марии Федоровны, оскорбленной самим государем, и бестолковая цесаревича, заглушаемая и усиливаемая[766] трубением трутней; но спокойная, роскошная, тщеславно пустая жизнь, озабоченная только признаками жизни, шла по-старому, и из-за хода этой жизни надо было делать большие усилия, чтобы сознавать опасное и трудное положение государства. Те же были выходы, даже балы, французский театр, интересы двора, интри[ж]ки службы и торговля. Только в самых высших кругах делались усилия напоминать то положение, в котором находилось государство.[767]
Так, у Анны Павловны 26 августа, в самый день Бородинского сражения, был вечер, цветком которого должно было быть чтение письма преосвященного....,[768] посылавшего государю образ Сергия. Письмо это почиталось образцом патриотического духовного красноречия. Прочесть его должен был сам князь Василий, славившийся своим искусством чтения. Он читывал еще у импер[атрицы]. И искусство чтения считалось в том, чтобы громко, певуче, лавируя между отчаянным завыванием и нежным ропотом, переливать слова, совершенно независимо от их значения, то есть что совершенно всё равно было, на какое слово попадало завывание, на какое ропот. Чтение это, как и все вечера Анны Павловны, имело политическое значение. Было собрано много народа и таких, которых надо было устыдить за их поездки во французский театр и воодушевить. <Пока> Анна Павловна еще не видела в гостиной всех, кого нужно было, и потому заводила общие разговоры.
На одном конце говорили о Hélène,[769] рассказывали с соболезнованием о ее болезни. Она выкинула, и доктора отчаивались в ее излечении.[770] Злые языки говорили, что странно ей выкинуть теперь, когда она 9 месяцев, как в разлуке с мужем.
— Ну, это положим, — говорил другой, — это — секрет комедии. — Он назвал очень важное лицо, находящееся <теперь>[771] в армии, — но дело в том, что скандальная хроника говорит, что она и этому лицу не осталась верна и что неожиданное возвращение и приезд, когда l’autre un petit housard[772] был тут, б[ыли] причиной ее испуга.
— Жалко. Необыкновенно умная женщина.[773]
— Ах, вы о бедной графине говорите, — сказала, подходя, Анна Павловна. — Ах, как мне ее жаль. Мало, что умная женщина, какое сердце! И как необыкновенно она сформировалась. Мы с ней много спорили, но я не могу не любить ее. Неужели нет надежды! Это ужасно. Ненужные люди живут, а цвет нашего общества... — Она не договорила и обратилась к Билибину, который в другом кружке, подобрав кожу и, видимо, сбираясь распустить ее, чтобы сказать un mot,[774] говорил об австрийцах.
— Je trouve que c’est charmant,[775] — говорил он про сообщение, при котором отосланы в Вену австрийские знамена, взятые Витгенштейном (le héros de Pétropol).[776]
— Как, как это? — обратилась к нему Анна Павловна, возбуждая молчанье для услышания mot, которое она уж знала.
— L’Empereur renvoie les drapeaux autrichiens, — сказал Билибин, — drapeaux amis et égarés qu’il a trouvé hors de la route,[777] — докончил Билибин, распуская кожу.
— Charmant, charmant. Ах, иди Га-га [?], — сказал князь Василий, но в это время уж вошло то недостаточно патриотическое лицо, которое ждала для обращения Анна Павловна, и она, пригласив князя Василия к столу и поднося ему две свечи и рукопись, попросила его начать. Всё замолкло.
— Всемилостивейший государь император, — строго провозгласил князь Василий и оглянул публику, как будто спрашивая, не имеет ли кто сказать что-нибудь против этого. Но никто ничего не сказал.[778]
— Первопрестольный град Москва, новый Иерусалим, приемлет Христа своего, — вдруг ударил он на слове своего, — яко мать во объятия усердных сынов своих, и, сквозь возникающую мглу провидя блистательную славу твоей державы, поет в восторге: Осанна, благословен грядый! — взвыл он и оглянул всех.
Билибин рассматривал внимательно свои ногти, многие, видимо, робели, как бы спрашивая, в чем же они виноваты. Анна Павловна повторяла уже вперед, как старушка перед причастием: «Пусть наглый и дерзкий Голиаф...»
— Charmant ! Quelle force ![779] — послышались похвалы чтецу и сочинителю. Воодушевленные этой речью, гости Анны Павловны долго еще говорили о положении отечества и[780] делали различные предположения о исходе сражения, которое на днях должно было быть дано.
— Vous verrez,[781] — сказала Анна Павловна, — что завтра, в день рождения государя, мы получим известие. У меня есть хорошее предчувствие.
Предчувствие Анны Павловны действительно оправдалось. На другой день во время молебствия во дворце, по случаю дня рождения государя, князь Волконский был вызван из церкви и получил конверт от князя Кутузова,[782] [который] писал, что русские не отступили ни на шаг, что французы потеряли гораздо более его, что он пишет второпях c поля сражения, не успев еще собрать последних сведений. Стало быть, это была победа. И тотчас же по выходе из храма была воздана Творцу благодарность за его помощь и за победу.
Предчувствие Анны Павловны оправдалось, и в городе всё утро царствовало радостно-праздничное настроение духа. Вдали от дел и среди условий придворной жизни весьма трудно, чтобы[783] события отражались во всей их полноте и силе. Невольно события общие группируются около одного какого-нибудь частного случая. Так теперь главная радость заключалась в том, что мы победили, и известие об этой победе пришлось именно в день рождения государя. Это было, как удавшийся сюрприз. В известии Кутузова сказано было тоже о потерях русских, и в числе их названы Тучков, Багратион и Кутайсов. Тоже и печальная сторона событий невольно в здешнем петербургском мире сгруппировалась около одного события — смерти Кутайсова. Его все знали. Государь любил его, он был молод и интересен. В этот день все встречались с словами:
— Как удивительно случилось! В самый молебен. А какая потеря Кутайсов! Ах, как жаль!
— Что я вам говорил про Кутузова, — говорил князь Василий с гордостью пророка.
Но на другой день не получилось известий из армии, и общий голос стал беспокоиться, а придворные страдать за страдание неизвестности государя.
— Каково положение государя! — говорили все. Упрекали Кутузова, и князь Василий уже помалкивал о своем protégé.[784] Кроме того, к вечеру этого дня присоединилось еще печальное городское событие: узнали, что Hélène скоропостижно умерла, и на 3-й день общий разговор был уже о трех печальных событиях: неизвестность государя, смерть Кутайсова и смерть Hélène. Наконец приехал помещик из Москвы, и по всему городу распространилось известие о сдаче Москвы. Это было ужасно! Каково было положение государя! Кутузов был изменник, и князь Василий, во время visites de condoléance,[785] которые ему делали, говорил (ему простительно было в печали забыть то, что он говорил прежде), говорил, что чего же хотели от слепого и de mauvaises moeurs[786] старика.
Наконец приехал Мишо француз к государю и имел с ним знаменитый разговор, в котором, сделав государю jeu de mots,[787] состоящее в том, что он оставил русских в страхе, но страхе не боязни французов, а боязни, чтобы государь не заключил мира, он вызвал государя на выражение знаменитых слов, заключающихся в том, что государь готов отпустить бороду до сих пор и есть один картофель из всех овощей, а не заключать мира.
—————
[788]1-го октября в Покров на Девичьем Поле звонили в монастырские колокола, но звонили не по-русскому. Pierre вышел из шалаша, построенного на Девичьем Поле, и поглядел на колокольню. Это звонили два французские улана.[789]
— Каршо? — спросил улан у Pierr’а.
— Нет, скверно, — сказал Pierre и по-французски прибавил, что звонить надо умеючи.
— Tiens il parle le français cet homme, dites donc.[790]
Но часовой, стоявший y балагана, проходя мимо него с ружьем, сказал, не поворачиваясь: rentres.[791] И Pierre вошел назад в балаган, где кругом стен сидели и лежали человек 15 русских пленных.
— Дядинька, — сказал ему мальчик 5-летний, толкая его за ногу, — пусти.
Pierre поднял ногу. Он наступил нечаянно на[792] тряпку, которую разостлал мальчик. Pierre поднял ногу и посмотрел на нее. Ноги его были босые, высовывавшиеся из серых, чужих панталон, завязанных по совету его товарища по плену — солдата веревочкой на щиколках. Pierre поставил ровно свои босые ноги и задумчиво стал смотреть на их грязные и толстые большие пальцы. Казалось, что созерцание этих босых ног доставляло Pierr’у большое удовольствие. Он несколько раз сам с собой улыбался, глядя на них, и потом пошел к своей шинели, на которой лежала деревянная чурочка и ножик, и стал резать ее. Солдат-сосед посторонился, но Pierre прикрыл его шинелью. А другому старику, видно чиновнику, который сидел рядом с ним и шил что-то, Pierre сказал: