Сила и слава - Грэм Грин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Есть еще краснорубашечник, – сказал священник.
– Краснорубашечник?
– Он меня и поймал.
– Матерь божия! – сказал метис. – И губернатор со всеми с ними считается. – Он умоляюще поднял глаза на священника. Он сказал: – Ты образованный человек. Посоветуй мне что-нибудь.
– Это смертный грех, все равно как убийство.
– Я не про то. Я про вознаграждение. Понимаешь, пока они ничего не знают, мне здесь будет хорошо. Надо же человеку отдохнуть две-три недельки. И ведь далеко ты не убежишь? Мне надо поймать тебя где-нибудь в другом месте. Скажем, в городе. Чтобы никто другой не выдал себя за поимщика. Бедняку над стольким приходится ломать голову, – добавил он с досадой.
– По-моему, – сказал священник, – тебе даже здесь кое-что перепадает.
– Кое-что, – сказал метис, усаживаясь у стены поудобнее. – А мне надо все.
– Что здесь происходит? – сказал сержант. Остановившись в дверях на ярком солнце, он заглянул в камеру.
Священник медленно проговорил:
– Он хочет, чтобы я убрал его блевотину, а я говорю, вы велели мне только…
– Он у нас гость, – сказал сержант. – С ним надо повежливее. Раз просит, так убери.
Метис глупо ухмыльнулся. Он сказал:
– А как насчет бутылки пива, сержант?
– Рано тебе еще, – сказал сержант. – Сначала обыщи город.
Священник взял ведро и пошел через двор, а те двое продолжали препираться. У него было такое ощущение, будто в спину ему нацелена винтовка. Он вошел в уборную, вылил ведро, потом снова вышел на яркий свет – теперь винтовка целилась ему в грудь. Сержант и метис разговаривали, стоя в дверях камеры. Он перешел двор; они не спускали с него глаз. Сержант сказал метису:
– Ты говоришь, у тебя желчь разлилась и глаза с утра не глядят. Так вот, сам убери свою блевотину. Раз ты от своего дела отказываешься… – Метис хитро, но неуверенно подмигнул из-за спины сержанта. Теперь, когда минутный страх прошел, священнику стало жалко себя. Бог принял решение. Он снова должен жить, снова что-то решать, изворачиваться, предпринимать что-то по своему усмотрению…
У него ушло еще полчаса на то, чтобы закончить уборку и вылить на пол каждой камеры по ведру воды. Он видел, как набожная женщина исчезла словно навсегда под аркой ворот, где ее ждала сестра с деньгами для штрафа. Обе они были закутаны в черные шали, как вещи, купленные на рынке, – какие-то твердые, сухие, подержанные. Потом он снова доложился сержанту, тот осмотрел камеры, покритиковал его работу, велел вылить еще воды на пол и вдруг, наскучив всем этим, сказал, чтобы он пошел к хефе за разрешением на выход. Ему пришлось просидеть еще час на скамейке у двери хефе, глядя на караульного, который лениво прохаживался взад-вперед под палящим солнцем.
А когда наконец полицейский ввел его в помещение, за столом там сидел не хефе, а лейтенант. Священник остановился неподалеку от своей фотографии на стене и стал ждать. Он пугливо бросил мимолетный взгляд на помятую газетную вырезку и с чувством облегчения подумал: теперь я не очень похож. Какой он, наверно, был несносный в те годы – несносный, но все же более или менее чистый нравственно. Вот еще одна тайна: иногда ему кажется, что грехи простительные – нетерпение, мелкая ложь, гордыня, упущенные возможности творить добро – отрешают от благодати скорее, чем самые тяжкие грехи. Тогда, пребывая в своей чистоте, он никого не любил, а теперь, греховный, развращенный, понял, что…
– Ну, – сказал лейтенант, – убрал он камеры?
Он не поднял глаз от лежавших перед ним бумаг. Он сказал:
– Передай сержанту, что мне нужен отряд в двадцать пять человек и чтобы винтовки у них были вычищены. Даю на это две минуты. – Он рассеянно взглянул на священника и сказал: – Чего ты ждешь?
– Разрешения, ваше превосходительство, на выход.
– Я не превосходительство. Называй вещи своими именами. – Он резко проговорил: – Ты здесь сидел раньше?
– Нет, никогда.
– Твоя фамилия Монтес. За последнее время мне столько этих Монтесов попадалось. Твои родственники? – Он пристально смотрел на священника; память его, видно, начала работать.
Священник торопливо ответил:
– Моего двоюродного брата расстреляли в Консепсьоне.
– Я тут ни при чем.
– Да нет… я хотел сказать, что мы с ним очень похожи. Наши отцы были близнецами. Мой старше всего на полчаса. Я думал, что ваше превосходительство…
– Насколько мне помнится, тот был совсем другой. Высокий, худощавый, узкий в плечах.
Священник торопливо сказал:
– Может, только родные замечали сходство…
– Правда, я видел его всего один раз. – У лейтенанта словно совесть была неспокойна, его смуглые руки теребили бумаги на столе. Он задумался… Потом спросил: – Куда ты пойдешь отсюда?
– Бог весть.
– Все вы на один лад. Не понимаете, что Богу ничего не ведомо. – Какая-то крошечная капелька жизни, точно соринка, скользнула по лежавшим на столе бумагам: он прижал ее пальцем. – Заплатить тебе штраф нечем? – И стал следить, как другая соринка выбралась из-под листка бумаги и поползла, ища спасения. В этом зное жизнь не прекращалась ни на секунду.
– Нечем.
– На что же ты будешь жить?
– Может, найду работу…
– Где тебе работать? Ты уже стареешь. – Он вдруг сунул руку в карман и вынул монету в пять песо. – Вот, – сказал он. – Уходи отсюда и больше мне не попадайся. Запомни это.
Священник зажал монету в кулаке – столько стоит заказная месса. Он удивленно проговорил:
– Вы хороший человек.
4
Было еще совсем рано, когда он переплыл реку и, мокрый до нитки, выбрался на противоположный берег. Он никого не рассчитывал встретить здесь в такой ранний час. Домик, крытый железом сарай, флагшток. Ему казалось, что на закате все англичане спускают флаг и поют «Боже, храни короля». Он осторожно обогнул угол сарая, и дверь подалась под его рукой. Он очутился в темноте – там, где был и в тот раз. Сколько недель назад? Он не знал. Помнил только, что до начала дождей было еще далеко, а теперь они уже начинаются. Через неделю пересечь горы можно будет только на самолете.
Священник пошарил вокруг себя ногой; ему так хотелось есть, что он был бы рад и двум-трем бананам, – он не ел уже два дня, – но бананов здесь не нашлось, ни одного. Наверно, весь урожай отправили вниз по реке. Он стоял в дверях сарая, стараясь припомнить, что девочка говорила ему – про азбуку Морзе, про свое окно. За мертвой белизной пыльного двора на москитной сетке блестело солнце. Тут все как будто в пустом чулане, подумал он и стал с беспокойством прислушиваться. Нигде ни звука. День здесь еще не начинался – ни первых сонных шлепаний туфель по цементному полу, ни поскребывания когтей потянувшейся собаки, ни стука пальцев в дверь. Здесь никого не было – ни души.
А который час? Сколько прошло с рассвета? Ответить на это было невозможно: время как резина, оно растягивается до предела. А может, уже не очень рано – шесть, семь?.. Он вдруг понял, какие у него были надежды на эту девочку: она единственная могла помочь ему, не подвергая себя опасности. Если не перейти через горы в ближайшие дни, тогда ему конец. Тогда надо было самому явиться с повинной в полицию. Как пережить сезон дождей: ведь никто не осмелится дать пищу и кров беглецу. Все бы кончилось лучше и быстрее, если бы неделю назад в полицейском участке узнали, кто он такой. И тревог было бы меньше. Он услышал какие-то звуки – царапанье и жалобное повизгивание; надежда несмело возвращалась к нему. Вот это и есть то, что называют рассветом, – заговорила жизнь. Стоя в дверях сарая, он жадно ждал.
И жизнь появилась – это была сука, тащившаяся по двору; уродливая, с опущенными ушами, она, скуля, волочила за собой то ли раненую, то ли перебитую ногу. Что-то неладное было у нее и со спиной. Она еле передвигалась; ребра у нее выступали, как у экспоната в зоологическом музее; она явно не ела много дней – ее бросили.
Но в противоположность ему в ней еще теплилась надежда. Надежда – инстинкт, убить который может только человеческий разум. Животному неведомо отчаяние.
Глядя, как она тащится, он понял, что она проделывает это постоянно, может, уже не первую неделю; этим начинается каждый новый день, как пением птиц начинается рассвет в краях более счастливых. Собака подтащилась к веранде и, как-то странно распластавшись на полу, уткнулась носом в дверную щель и стала скрести лапой. Словно принюхивалась к непривычному запаху пустых комнат; потом вдруг нетерпеливо взвизгнула и забила хвостом, будто ей послышалось какое-то движение в доме. И завыла.
Священник не мог больше это вынести; все было ясно, но надо увидеть самому. Он пошел по двору, и собака, с трудом перевернувшись, – какая пародия на сторожевого пса! – залаяла на него. Ей не просто кто-нибудь был нужен; ей нужно было привычное; ей нужно было, чтобы вернулся прежний мир.
Священник заглянул в окно – может, это комната девочки? Оттуда все было вынесено – остались только нестоящие или поломанные вещи. Набитая рваной бумагой картонная коробка и маленький стульчик без одной ноги. В оштукатуренной стене торчал большой гвоздь, на котором висело, может быть, зеркало или картина. Валялся сломанный рожок для обуви.