Капут - Курцио Малапарте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я обернулся и посмотрел. Фрау Фишер достала из ящика стола картонную коробку, из коробки – большой клубок шерстяной пряжи, две спицы, начатый носок и несколько мотков домашней шерсти. Как бы испросив легким поклоном согласия фрау Бригитты Франк, она водрузила на нос очки в железной оправе и принялась монотонно орудовать спицами. Фрау Бригитта Франк расправила моток шерсти и, надев его на запястья фрау Вехтер, стала сматывать пряжу в клубок, действуя руками быстро и грациозно. Фрау Вехтер сомкнула колени, подала грудь вперед и, согнув руки с мотком, стала водить его, помогая пряже сматываться без обрыва. Три женщины являли собой совершенную картину бюргерской идиллии. Генерал-губернатор Франк смотрел на улыбающихся вязальщиц сияющим взглядом приязни и гордости. Эмиль Гасснер и Кейт разреза́ли тем временем полуночный торт и разливали кофе в большие фарфоровые чашки. От выпитого вина, от этой бюргерской сцены, от неясного воздействия немецкого провинциального интерьера (позвякивание вязальных спиц, треск поленьев в камине, звук жующих ртов, звон фарфоровой посуды) легкий дискомфорт понемногу овладевал мной. Рука Франка на плече хоть и не тяготила, но подавляла мой дух. И постепенно, перебирая и осмысливая по одному все чувства, которые вызывал во мне Франк, я пытался прояснить и определить для себя смысл, подтекст и значение каждого его слова, жеста, каждого поступка, стараясь составить из собранных мной за те дни сведений об этой личности ее духовный портрет, и все более убеждался, что это не тот человек, которого можно оценить быстро.
Дискомфорт, который я всегда ощущал в его присутствии, рождался именно от крайней сложности его натуры, в нем уникальным образом сочетались жестокий ум, утонченность и вульгарность, грубый цинизм и изысканная чувствительность. Конечно, в нем было нечто темное и сокрытое, что не поддавалось моему анализу – царство зла, непостижимая преисподняя, откуда изредка вырывался неуловимый тусклый блеск, неожиданно освещавший это закрытое для понимания лицо, этот беспокойный и очаровательный, таинственный лик.
Мое давно сложившееся суждение о Франке было, вне всякого сомнения, неблагоприятным. Я знал об этом человеке достаточно, чтобы возненавидеть его. Но совесть не давала мне права придерживаться этого мнения. В сумме всех собранных о нем мнений и сведений, почерпнутых как из опыта других людей, так и из своего собственного, мне не хватало какой-то детали, которой я пренебрег и проявления которой ждал с минуты на минуту.
Я надеялся подстеречь во Франке жест, слово, спонтанное действие, могущее открыть его истинное лицо, его тайный образ. Это слово, жест, непроизвольное движение должны были неожиданно пробиться из темных тайников его души, из болезненной и в каком-то смысле преступной глубины его натуры, где, как я инстинктивно чувствовал, коренятся его жестокий ум, его изысканная музыкальность.
– Такова теперешняя Польша – порядочный немецкий дом, – повторил Франк, охватывая взглядом картину бюргерской семейной идиллии.
– Отчего же, – спросил я, – вам самому не посвятить досуг какому-нибудь женскому занятию? Ваше достоинство генерал-губернатора от этого нисколько не пострадало бы. Король Швеции Густав V тоже находит удовольствие в дамских рукоделиях. По вечерам в окружении родных и близких король Густав V вышивает.
– Ach so? – воскликнули дамы с недоверием и заинтересованным удивлением.
– А чем же еще заниматься королю нейтральной страны? – сказал со смехом Франк. – Если бы он был генерал-губернатором Польши, вы думаете, у него оставалось бы время для вышивания?
– Польский народ стал бы, без сомнения, счастливее, имея генерал-губернатора вышивальщика.
– Ха-ха-ха! Да это у вас просто навязчивая идея, – со смехом сказал Франк. – На днях вы хотели убедить меня, что Гитлер – женщина, сейчас вы хотите склонить меня к женским рукоделиям. Вы вправду думаете, что можно править Польшей спицами и вышивальной иглой? Vous êtes très malin, mon cher Malaparte[119].
– В некотором смысле, – сказал я, – вы тоже вышиваете. Ваша политика – это настоящая вышивка.
– Я не король Швеции, проводящий время, как монастырская затворница, – сказал Франк с подчеркнутой гордостью, – я вышиваю по канве новой Европы.
Он по-королевски неторопливо пересек зал, открыл дверь и вышел.
Я сел в кресло у окна, откуда мог видеть всю большую Саксонскую площадь, дома со снесенными крышами на задах гостиницы «Европейская», развалины дворца рядом с отелем «Бристоль» на углу выходящей к Висле улицы.
Это был один из пейзажей, на фоне которого проходила моя молодость, может, самый дорогой моему сердцу пейзаж; я не мог наслаждаться им в тот момент, находясь в том зале в таком обществе, и не испытывать странного смущения и печальной подавленности. Этот памятный и близкий мне пейзаж вставал перед глазами теперь, двадцать лет спустя, так же просто, как старая пожелтевшая фотография: варшавские дни и ночи далеких 1919 и 1920 годов возникали в памяти, наполненные тогдашними надеждами и чувствами.
(В мирных комнатах, пропахших ладаном, воском и водкой, в маленьком домике в переулке, что выходит на Театральную площадь, где жила со своими внучками канонисса Валевска, было слышно, как колокола сотен церквей Старого города звенели в морозном, зимнем и чистом воздухе; улыбки сияли на алых девичьих губах, тогда как собравшиеся перед камином канониссы старые douairières, вдовы, негромко беседовали, таинственные и лукавые. В Малиновом зале «Бристоля» молодые уланы замысловато прищелкивали каблуками в ритме мазурки, вращаясь в танце вокруг белокурых дам в светлых нарядах, стоявших в ряд и сверкавших девственным огнем в очах. Старая княгиня Чарторыйска с морщинистой шеей, семижды обернутой бесконечным жемчужным ожерельем, опускавшимся до живота, молча сидела рядом со старой маркизой Велопольской в малом дворце на аллее Уяздовской у окна с отраженными в стекле деревьями: отблеск лип расходился в теплом воздухе, окрашивая в зеленое тонкой работы персидские ковры, мебель эпохи Людовика XV, портреты и пейзажи французской и итальянской школы, выполненные во вкусе Трианона и Шёнбрунна[120], старое шведское серебро, русскую эмаль времен Екатерины Великой. Графиня Адам Ржевуска, сама Боронат[121] с ее чудным голосом, стояла у клавесина в Белом зале посольства Итальянского Королевства во дворце Потоцких в Краковском предместье и пела радостные песни варшавянок времен Станислава Августа и грустные украинские напевы времен гетмана Хмельницкого и казацких восстаний; я сидел рядом с Ядвигой Ржевуской, она молча смотрела на меня, бледная и задумчивая. Гонки на санях под луной до самого Виланова. Вечера в Охотничьем клубе в теплом запахе токая, разговоры старых польских шляхтичей об охоте, лошадях и собаках, женщинах и путешествиях, о дуэлях и влюбленностях, беседы тройки Охотничьего клуба – графа Генриха Потоцкого, графа Замойского и графа Тарновского – о винах и портных, о балеринах, о Петербурге и Вене, о Лондоне и Париже. Долгие послеполуденные летние беседы в освежающей тени резиденции папского нунция с монсиньором Акилле Ратти, ставшим позже папой Пием XI, с секретарем апостольского посольства монсиньором Пеллегринетти, ставшим кардиналом; в пыльной жаре заката вдоль Вислы трещали советские пулеметы, а под окнами посольства цокали копытами лошади третьего уланского полка, скакавшего к предместью Прага навстречу красным казакам Буденного. Толпящиеся на тротуарах улицы Новы Свят люди пели:
Ulani, ulani, malowane dzieciniejedna panienka za wami poleci[122].
Во главе полка гарцевала атлетичная княгиня Воронецка, крестная мать третьего уланского, с букетом роз в руках.
Niejedna panienka i niejedna wdowaza wami ulani poleciec gotowa[123].
Моя ссора с лейтенантом Потулицким и длившаяся три дня попойка в честь нашего примирения. И пистолетный выстрел Марыльского в Дзержиньского через заполненный танцующими парами зал в доме княгини В* (все танцевали под «The broken doll», первый фокстрот, пришедший в Польшу в 1919-м), и простертый на полу в луже крови Дзержиньский с простреленной шеей, и княгиня В*, говорящая музыкантам: «Jouez donc, ce n’est rien»[124], и Марыльский с пистолетом в руке и с бледной улыбкой на лице, в окружении молодых, возбужденных танцем и видом крови женщин; месяцем позже Дзержиньский с еще бледным лицом и перебинтованным горлом под руку с Марыльским в баре отеля «Европейский». На балу в английском посольстве княгиня Ольга Радзивилл со светлыми вьющимися волосами, остриженными по-мальчишески коротко, смеющаяся в объятиях молодого секретаря английского посольства Кавендиша-Бентинка, похожего на Руперта Брука, что заставляло вспомнить «молодого Аполлона» из знаменитой эпиграммы Миссис Корнфорд «magnificently unprepared for the long littleness of life»[125]; и Изабелла Радзивилл, высокая, худая и смуглая, с длинными черными шелковистыми волосами и с полными ночи глазами, стоящая в оконной нише с молодым английским генералом, одноглазым, как Нельсон, с изуродованной, как у Нельсона, рукой, он говорил с ней негромким голосом и увлекающе смеялся чувственным ласкающим смехом. О, то было, конечно же, видение, любезный сердцу призрак далекой варшавской ночи – английский генерал Картон де Виарт, одноглазый и с увечной рукой, летом 1940-го он командовал британскими войсками, высадившимися в Норвегии. Я тоже, конечно же, был призраком, неверным призраком далекого и, наверное, счастливого времени, ушедшего и все-таки, пожалуй, счастливого.)