Дом на солнечной улице - Можган Газирад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На заре мы с Мар-Мар проснулись от шума в прихожей. Мо спал, но родительский матрас был пуст. Я выглянула в прихожую через приоткрытую дверь. Азра бросила пригоршню семян могильника – благовония, которое она использовала в приветственных и прощальных церемониях, – в маленькую цилиндрическую курильницу. Ароматические семена одно за другим взрывались на пылающих углях, испуская в воздух белый дым. Леденящий ветер завывал под дверью, разнося облако дыма по прихожей. Мама́н стояла возле двери, опершись одной ногой на стену, будто одноногий журавль. Она была одета в сапфировую дашики и в одной руке держала Священный Коран. Ака-джун стоял рядом. Все ждали момента, когда баба́ откроет дверь. Мама́н подняла Коран в воздух, чтобы баба́ мог пройти под ним, прежде чем выйдет из дома.
– Держи выше! – велела Азра. – Он не может пройти, не наклонив голову.
Мама́н без единого комментария подняла Коран выше. Она не проронила ни звука, будто кто-то зашил ей рот. Я никогда не видела ее такой безрадостной, как в то раннее ноябрьское утро. Баба́ прошел под Кораном и протянул руки, чтобы взять у нее Книгу. Несколько секунд они оба держались за уголки Корана, глядя друг другу в глаза.
– Позаботься о детях, – сказал баба́.
Мама́н отпустила Коран и спрятала лицо в ладонях. Ее приглушенный стон просочился сквозь пальцы и эхом разнесся по стенам прихожей. Баба́ передал Коран ака-джуну и притянул мама́н к себе. Он прижал ее к груди и качнулся взад-вперед с ней в объятьях. Она дрожала в рыданиях. Он поцеловал и погладил ее по волосам.
– Что я наделала? – выла мама́н. – Что я наделала?
Азра покачала головой и всхлипнула. Она сделала курильницей круг над головой отца и прошептала прощальную песнь.
– Он вернется, иншалла. Зачем вы так себя ведете? – сказал ака-джун.
Баба́ открыл дверь, попрощался и исчез в сумрачном свете зари. Мама́н прислонилась к стене и сползла на пол.
– Что, если он никогда не вернется? – сказала она. – Что, если его арестуют и никогда не отпустят?
Белый дым заполонил прихожую. Я видела, как тонкое мамино тело трясет от рыданий. Ничто не могло остановить ее слезы, даже успокаивающие слова ака-джуна. Треск семян могильника прерывал мрачную тишину. Мы с Мар-Мар плакали, потому что она плакала, и Мо начал ерзать в своей кроватке. Он проснулся к рассвету, перед папиным исчезновением, в страхе пред зловещей судьбой, которой страшились многие иранцы: ужас ареста загадочной исламской армией.
Я не помню и следа страха на папином лице, когда он уходил. Он был ученым человеком, опытным лидером противопартизанских сил, который провел многие годы службы на границе между Ираном и Ираком. За свою жизнь он сталкивался с более пугающими ситуациями, чем военный суд. Но в те дни никто не знал, что происходило с офицерами, которых вызывали для расследования. У мамы было множество причин для самообвинений, и в то мрачное утро я тоже ее винила. Что, если бы он никогда не вернулся, как мама́н боялась? Не лучше ли было нам остаться в Соединенных Штатах? Выносить одиночество, которое окружало нас в Америке, чем возвращаться на чудовищно изменившуюся родину, негостеприимную, чуждую страну, которая забирала у нас отца?
Баба́ не вернулся домой после обеда, на следующий день или в недели, последовавшие за тем проклятым утром. Мы не получили ни звонка, ни письма с объяснением того, что с ним случилось. Мы даже не знали, куда он отправился. В те дни быстрые суды проводили – втайне от общества – в маленьких подземельях в зданиях, занятых cтражами Исламской hеволюции. Никто не знал точно, кто вел допросы, кто судил или даже как определялось преступление. Никакой свет информации не покидал черной дыры военных судов.
Мама́н страдала и телом, и душой. Она отказывалась от еды и значительно потеряла в весе. Она заперлась в гостевой спальне, курила сигареты одну за другой и игнорировала нас, будто мы и не существовали. Она превратилась в незнакомку. Я не могла поверить, что элегантная дама, которая выпрямляла волосы перед зеркалом и подбирала их кверху жемчужными шпильками, превратилась в неухоженную женщину, которая напоминала злых колдуний из «Тысяча и одной ночи». Она выскакивала из своей темной берлоги, растрепанная и взвинченная, только когда по вечерам домой приходил Реза. Она вырывала ежедневную газету «Кейхан» у него из рук и беспрестанно искала список казненных бывших членов шахской армии. Поначалу мы с Мар-Мар ошарашенно смотрели, как она горюет над кровавыми фото расстрелянных генералов и офицеров. Шли дни, и едва услышав, как Реза звонит в дверь, я стала за руку утаскивать Мар-Мар на двор позади кухни. Я закрывала уши руками. Я не хотела слышать, как мама́н воет над фото в газете. Я не хотела быть частью безжалостного мира, которому нечего было предложить, кроме безжизненных лиц, истекающих кровью из пулевых отверстий. Восьмилетний разум в состоянии осознать смерть. Я понимала бесплодные мамины попытки облегчить боль, что крушила ей грудь. Я бежала от момента, которого все ждали: момента, когда мы услышим о казни отца.
В глубине сердца я не могла поверить, что он мертв. Я сохраняла надежду на его возвращение. Если бы мы остались в Америке, близилось бы Рождество. Мы бы поставили в классе сосенку и украсили ее звездами и блестящими шарами. Возможно, мы бы снова стали делать Глаза Бога, поскольку американские заложники все еще удерживались в посольстве Соединенных Штатов.
В корзинке с пряжей Азры я нашла мотки лазурной и кремовой пряжи, которые остались от папиного свитера. Я коснулась их. Они были такими же мягкими, как и свитер, когда я оказывалась в папиных объятьях. Я схватила их и со всей силой прижала к груди. Как же я хотела обнять его еще раз! Я нашла в саду два прутика и сделала крест, а потом по очереди обвила вокруг веточек лазурную и кремовую нити. Я сделала для папы Глаз Бога и повесила на самую высокую петлю французского окна в гостиной, где спали мы с Мар-Мар. Я смотрела на него каждый раз перед сном. «Боже, – шептала я себе под нос, – если индейцы верили, что Глаз Бога возвращает родных, я тебя прошу, я тебя