Колокола - Ричард Харвелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день он ушел. Я остался в аббатстве, самый старший среди мальчиков-певчих, самый талантливый из них и самый жалкий. И жизнь моя, как мне казалось, никогда не изменится.
IV
Через год после смерти фрау Дуфт я начал расти.
Это выглядело так, будто все, что было украдено в Небельмате и съедено в Санкт-Галлене — все ножки ягненка, весь бекон, вся баранина, весь сыр, миндаль и молоко, и сидр, и вино, — хранилось где-то в моем теле, а потом вдруг я обнаружил это спрятанное топливо и стал сжигать его, чтобы прорвать свою оболочку, как цыпленок спешит разбить скорлупу своего яйца.
Все началось с тупой боли в руках и ногах на одной из репетиций. Боль держалась в течение нескольких недель, и, проснувшись однажды утром, я обнаружил, что она распространилась на мои колени, бедра, локти, а потом на все мои суставы. Мне было так больно, что я не мог спать. Потом боль перешла в глазницы, и мне стало казаться, что моя голова вот-вот лопнет. За шесть месяцев мои руки и ноги увеличились вдвое, а через год я вырос на целую голову.
На все, происходящее со мной, в аббатстве смотрели с опаской, как на сгущающиеся на небе черные тучи.
— Грядут трудные времена, — однажды ночью сказал Николай, когда я зашел повидаться с ним в его келье.
Он считал, что мой голос скоро начнет ломаться и я больше не буду сопрано.
— Что толку говорить о неизбежном, — добавил он. — Возможно, ты будешь тенором, а может быть, басом.
Он надеялся, что благоволения Ульриха ко мне будет достаточно, чтобы найти какой-нибудь способ оставить меня в монастыре. Он полагал, что Штаудах не примет меня в послушники, поскольку я не имел богатого родителя, который покровительствовал бы мне, но аббат мог позволить мне полировать серебро, пока мой голос окончательно не сформируется.
— И тогда, — сказал Николай, — мы найдем тебе место получше, чтобы ты мог начать свою карьеру. — Он с важным видом кивнул: — Венецию, скорее всего.
— Мою карьеру? — спросил я.
— Ведь ты же хочешь быть певцом, не так ли?
Я обдумал это.
— Как Бугатти?
— Ну, — ответил Николай, взглянув на погруженного в чтение Ремуса, — некоторым образом. Может быть, Штаудах отпустит меня, и мы отправимся с тобой гастролировать. Мы можем петь в лучших соборах Европы. — Николай взмахнул рукой, как будто все эти великолепные здания выстроились перед ним вдоль стены.
Я сказал, что мне бы это понравилось.
— Конечно, если мы покинем эти стены, — добавил он, — я очень сомневаюсь, что Штюкдюк позволит мне вернуться. Но тогда мы сможем основать собственный монастырь: ты, я и Ремус.
При этих словах Ремус оторвался от книги, хмыкнул и снова вернулся к чтению. Николай не обратил на него внимания.
— В одном я хочу быть уверен. Если тебе позволят отправиться в турне по всему миру и ты станешь богатым и знаменитым, ты меня не бросишь?
Я улыбнулся.
Он лег на кровать и удовлетворенно закрыл глаза:
— А сейчас нам нужно просто набраться терпения и подождать. Скоро мы узнаем, каким будет твой голос.
Долгими ночами я стоял голым перед узким зеркалом в крошечной мансардной комнате, изучая свое тело, которое, казалось, меняется каждую ночь. Я сделаю тебя музико, сказал Рапуччи, и сейчас в этом не было сомнения. У меня были длинные ноги и тонкие пальцы Бугатти, его широкая и выпуклая, почти как у птицы, грудная клетка. Моя голова едва не касалась наклонного потолка. Несколько лет назад Бугатти казался мне таким высоким, а сейчас я был выше его, выше всех монахов, кроме разве что Николая. У послушников одного со мной возраста над верхней губой пробивались черные волоски, у меня же ничего не было. На их шеях выпирало адамово яблоко — моя шея была ровной, как у женщины. Моя кожа была белой и гладкой, с пятнами румянца на щеках, и на ней не появлялось никаких прыщей, как у других мальчиков. Мои губы были немного припухшими, почти как у женщины, но никто бы никогда не принял мое лицо за женское. А эти глаза — их взгляд был столь пронзительным, что я всякий раз вздрагивал, когда встречал его в зеркале. И все-таки каждую ночь, разглядывая себя, я видел в отражении не мужчину, не женщину, а ангела.
Я перерос эту церковь. Я разрушал хор, ведь, даже когда я пел вполсилы, голоса других мальчиков казались слабыми и безжизненными. Во время наших коротких встреч у ворот, когда Амалия склоняла голову в поклоне, чтобы казаться молящейся для всех, кто мог ее увидеть, я страстно желал услышать, как она хвалит мое пение.
— О Мозес, — сказала она мне в одно из воскресений, — когда ты поешь, мое сердце трепещет. Подумать только, когда-то ты пел для одной моей матери и меня.
Теперь, чтобы полюбоваться ее красотой, мне приходилось выглядывать в отверстие, расположенное на воротах гораздо выше прежнего. Иногда она искоса посматривала на меня, и я понимал, что она пытается разглядеть мою фигуру сквозь переплетения позолоченных листьев, но мои ангельские очертания оставались скрытыми от ее глаз.
— Прикоснись к моей руке, — попросила она однажды, по обыкновению склонившись в благочестивом поклоне. И вдруг подняла голову и протянула руку к воротам.
Я просунул два тонких, изящных пальца сквозь отверстие и быстрым движением погладил нежную кожу ее руки. Ее щеки вспыхнули, и она поспешила обратно к своей тетке.
Всем хотелось услышать мое пение. Даже протестанты из Санкт-Галлена приезжали послушать нашу мессу. В конце концов громадная церковь стала слишком мала, чтобы вместить в себя толпы людей. Штаудах разгородил неф таким образом, чтобы у богатых прихожан, в чьем расположении он нуждался, всегда имелись свободные места. Все остальные толпились сзади. Пока Штаудах восхвалял Божье совершенство, толпа шепталась, спала и закусывала, но, когда пел я, все молчали.
А потом, всего лишь за одну ночь, все это — и много больше — изменилось.
* * *Мы были в комнате у Николая. Ремус с мрачным видом читал, а Николай потчевал меня картинами нашего будущего: мы будем путешествовать по Европе как певец и агент. Тем вечером он каким-то образом умудрился выбраться из трапезной с тремя кувшинами аббатского вина, и два уже выпил. Взор его затуманился, и он находился в одном из своих самых лучших расположений духа. Теперь его планы относительно меня вырисовывались следующим образом: дворец в Венеции будет нашим домом, откуда мы станем совершать путешествия к величайшим сценам Европы. С собой мы будем брать Ремуса, чтобы тот таскал наши сумки, пояснил Николай, хохоча во все горло, и я был уверен, что слова его услышало все аббатство.
Николай решил, что, поскольку мой голос меняется на удивление медленно, я конечно же стану тенором.
— Тенора, — объяснял он, — хуже всех. Одеваются, как принцы, расхаживают повсюду с важным видом, как будто от каждого их движения дамы должны падать в обморок, что конечно же и происходит. Где бы они ни прошли, за ними тянется шлейф из потерявших сознание женщин. Тенора невозможно пригласить в гости, потому что ваши дамы будут грудами валяться на полу. — Внезапно он встревожился: — Ты не будешь таким, Мозес, не так ли?
Я отрицательно покачал головой.
— Нет? — воскликнул он, опустошив очередной бокал вина. — А почему нет? Что плохого в том, что несколько женщин упадут в обморок? Это то, чего они хотят. Каждая женщина хочет хоть раз в жизни упасть в обморок от любви. Мужчины тоже конечно же этого хотят, но из-за своих размеров в обморок им падать значительно труднее. Вот я только раз упал в обморок, да и то не из-за любви.
— Да и то не взаправду, — посмотрев на него, добавил Ремус. — В Театро Дукале ты притворялся.
— Я не притворялся.
Я заметил, что Ремус сдерживает усмешку.
— Если бы ты на самом деле упал в обморок, — сказал он, — весь мир тотчас же узнал об этом. Не настелены еще те полы, которые могли бы выдержать такой удар.
Николай пожал плечами:
— Он прав. Не дано мне падать в обморок. Дорого бы я дал за то, чтобы стать стройной дамой! Я бы валился наземь, когда мне заблагорассудится! Только бы этим и занимался. — Он встал и старательно изобразил грациозность, сложив на груди свои громадные руки, как кролик лапки. — Я бы так тонко настроил свои глаза и уши на красоту во всех ее формах, что всегда был бы на грани. Достаточно одного взгляда — и мое сердце уже трепещет, а я валюсь с ног.
Он взглянул на меня, притворяясь, что страстно влюблен, приложил руку ко лбу и упал в обморок на кровать, очень медленно и осторожно. И все равно кровать издала жалобный стон.
Я захлопал в ладоши, находясь в восторге от представления. Ремус хмыкнул.
— Как видите, — сказал Николай, откинувшись на спину и уставив взор в потолок, — с таким телосложением я должен быть тише воды ниже травы, дабы не нанести непоправимого увечья ни себе, ни человечеству. Иметь такое тело — это большая ответственность. — Он потер гигантскими ручищами громадное брюхо.