Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими - Линор Горалик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ГОРАЛИК А обложки кто делал? У них были такие графичные обложечки.
КУЗЬМИН Вот рисовать обложки, увы, я так и не выучился – хотя для одной книжки, первого сборника стихов Данилы Давыдова, все-таки сделал обложку методом текстового коллажа. А так – Звягинцев как архитектор по образованию себе нарисовал сам, к Барсковой и к большинству ежегодников делал Олег Пащенко, у каких-то поэтов оказывались друзья-художники… Это же было самое начало компьютерной эры: обложки все рисовались руками. Своего компьютера, естественно, у нас не было, так что верстал я по ночам в штаб-квартире Школы культурной политики Петра Щедровицкого, крестного отца российских политтехнологий, с одним из ассистентов которого, счастливым обладателем запасного ключа, у меня был роман. Ну, правда, справедливости ради надо сказать, что верстать я к этому времени уже немного умел, потому что все начало 90-х сотрудничал с легендарной андеграундной газетой «Гуманитарный фонд», пытавшейся в тот момент аккумулировать примерно всю информацию о любом неофициальном искусстве, – а у них был верстальщиком один хороший малый, не особо интересовавшийся поэзией, и после пары случаев, когда его верстка не оставляла от принесенных мною стихов (не моих, а кого-то из «вавилонского» круга) камня на камне, я стал во время верстки стоять у него за плечом, и кончилось это тем, что при очередном иссякновении у этой газеты денег верстальщик ушел, а я сел на его место за бесплатно. И про газету эту тоже надо рассказывать отдельно, там было много смешного, а закончилась история этого легендарного издания несколько комичным скандалом с моим участием, потому что в качестве бесплатного верстальщика я имел довольно весомое влияние на ход событий: некто, писавший под псевдонимом «Николай Славянский», опубликовал в «Гуманитарном фонде» длинную статью под названием «Carmina vacui taetra» (это по-латыни) о том, что Бродский плохой поэт, я разозлился и опубликовал не менее длинную статью под названием «Testimonium paupertatis» о том, что Бродский вовсе не плохой поэт, а Николай Славянский разозлился еще больше и написал еще более длинную статью под названием «Hoc produit tibi», о том, что Бродский все-таки плохой поэт, да и я, в общем, тоже непонятно кто, и тут я разозлился окончательно и сказал, что я эту статью верстать не буду, и, в сущности, на этом газета «Гуманитарный фонд» прекратила свое существование, несмотря на попытку Германа Лукомникова занять мое бесплатное рабочее место. В общем, было что-то героическое во всей этой издательской деятельности на коленке, и в таком стиле дело шло примерно два года, уже несколько английских славистов скидывались долларов по пятнадцать-двадцать на эти забавы, а к молодежной серии постепенно стали добавляться такие же тоненькие и малотиражные сборники старших авторов (первым был крохотный сборник Генриха Сапгира «Любовь на помойке», затем последовали Айзенберг и Авалиани, Пригов и Рубинштейн, Еремин и Аристов, Байтов и Искренко, Кривулин и Кекова… смысл был в том, что мы, младшее поколение, заявляли свою претензию на формирование иерархии авторитетов по собственному усмотрению. Ну а через два года материальное положение мое переменилось, и все стало несколько проще. Даже на цветные обложки стало хватать денег.
ГОРАЛИК А что случилось?
КУЗЬМИН Ну, видите ли, я-то сам после диплома, как уже было сказано, некоторое время читал вместе с детьми сказки о муми-тролле, потом, когда из школы меня погнали, писал всякие мелкие статьи и рецензии в «Книжное обозрение», а потом вернулся в педагогический университет на четверть ставки ассистента вести семинары по античной литературе для первокурсников. К античной литературе я не имел никакого отношения, но, с другой стороны, античная литература со своей специфической проблематикой имеет настолько мало отношения к шестнадцати-семнадцатилетним первокурсникам, что тут мы были отчасти в равном положении. Так что я просто старался всю эту седую древность немного приблизить к чему-то, с чем они хоть как-то соприкасались. Помнится, один юноша, прогулявший все мои семинары, кроме одного, заработал себе «автомат» на зачете благодаря тому, что на этом единственном семинаре при моем объяснении происхождения слова «трагедия» пометил себе на полях тетрадки: «Вагинов». Десять лет спустя я его встретил во Франкфурте-на-Майне в лифте гостиницы, где жила российская делегация, приехавшая на книжную ярмарку: я туда прибыл в качестве критика, а он – в качестве участника музыкальной программы, так что под мышкой у него был инструмент под названием геликон, и мы с ним, выйдя из лифта, некоторое время мучительно разглядывали друг друга, пытаясь понять, почему наши лица друг другу смутно знакомы. Иными словами, педагогический эффект от моего педагогического воздействия на будущих педагогов был, видимо, не особенно велик – платили же мне, как сейчас помню, двадцать пять рублей в месяц, и эта сумма никак не коррелировала с прожиточным минимумом. А стояла, между прочим, осень 1994 года, и осень эта ознаменовалась для меня тем, что я наконец уломал маму и отчима пустить меня в отдельную запасную квартиру, которая у них была. До этого мой замечательный отчим двенадцать лет использовал ее для хранения ненужных вещей (вместо того, чтоб, например, сдавать за деньги), но тут я окончательно проел им плешь, и нас туда пустили – меня и моего любимого супруга, с которым мы к этому времени были вместе уже больше трех лет, встречаясь преимущественно во всяких дружеских компаниях из моего окружения. А Димка мой занимался в этот период жизни, окончив аспирантуру мехмата, расчетом траектории баллистических ракет, и от заведения, в котором он этим занимался, имел койку в общежитии. Но в силу специфики момента общежитие, за отсутствием ремонта и призора, начало физически рассыпаться, так что мы были вдвойне счастливы возможности съехаться. Проблема была в том, что если мне все-таки платили двадцать пять рублей в месяц, то за его баллистические траектории перестали платить вовсе, потому что военно-промышленный комплекс как раз начал накрываться медным тазом. И, в общем, он по утрам уезжал из нашего Чертанова в Реутов к своим ракетам, а я или ехал в университет беседовать со студентами о Софокле, или в свободные от занятий дни шел на улицу собирать бутылки.
ГОРАЛИК Прекрасное сочетание.
КУЗЬМИН Любопытно, что оно меня совершенно не напрягало. И мы, собственно, прекрасно провели эту осень. Что называется, музыка играла, без конца приходили и уходили какие-то гости, с помоек приносились дополнительные предметы домашней обстановки, я выучил все окрестные точки приема стеклотары вместе с разницей в их расценках…
ГОРАЛИК Молодые все были, Митя.
КУЗЬМИН Ну разумеется же. Но все же бесконечно это продолжаться не могло. И к началу 95-го года Димке надоело бесплатно рассчитывать траектории баллистических ракет, он уволился и стал заниматься комплектованием фирм и учреждений компьютерной техникой, после чего вопрос о семейном бюджете был в нашей совместной жизни снят. И это, в общем, благотворно сказалось на деятельности издательства «АРГО-РИСК».
ГОРАЛИК А на ваших собственных текстах?
КУЗЬМИН К этому времени мне, в общем, окончательно разонравилось то, что я сочинял. По мере того как вокруг меня становилось все больше ярких и неожиданных авторов моего же поколения, постоянное наблюдение за ними заставляло меня все сильнее задумываться над тем, а что же я-то сам могу к этой картине добавить. Потому что к каждому отдельному написанному мною стихотворению у меня вроде и не было серьезных претензий: ну вот вполне приличное само по себе стихотворение, но что оно по крупному счету меняет? Что в нем специфически моего? При том что буквально у всех вышеназванных моих товарищей – а в середине 90-х «звездный» состав «Вавилона» продолжал расширяться: с нами начала дружить Мария Степанова, появился Дмитрий Воденников (сперва пришедший в качестве корреспондента брать у меня интервью, а затем робко показавший ранние стихи), возник совсем юный Данила Давыдов… – буквально у всех у них каждый текст был не просто хорош (а в случае каких-то ошибок и неудач, которые у всех могут случиться, – не просто плох), а выступал как проявление собственной неповторимой авторской индивидуальности. И тут две стороны медали. С одной стороны, литературной, понимание авторской индивидуальности как основной единицы культурного процесса отличает в сегодняшней парадигме новаторов от консерваторов (для которых основной единицей выступает отдельное произведение, обладающее законченным набором свойств), потому что в условиях а) художественного многоязычия и б) перепроизводства культурного продукта нет ни смысла в изготовлении текстов с заранее заданными свойствами (то есть «гарантированно хороших»), ни общего для всех простого правила, по которому можно определить, хорошо или плохо (из чего еще отнюдь не следует, что разница между «хорошо» и «плохо» отменяется). А с другой стороны, личностной, есть смысл сочинять только то, что, кроме тебя, не может сочинить никто другой. И, честно говоря, я начал думать о том, что хороших поэтов и без меня хватает, тогда как вот этой обслуживающей, по сути дела, работой – книжками, альманахами, фестивалями, в середине 90-х к этому добавились еще Интернет и литературный клуб – заниматься, кроме меня, некому. Но случилось так, что примерно в это время в ходе моих изысканий в области моностиха… Тут надо пояснить, что изыскания эти начались, по случайному поводу, еще в «Гуманитарном фонде», я составил антологию моностиха, сделал предварительную публикацию к ней в «Арионе», получил премию за лучшую публикацию года (это был еще ранний «Арион», более или менее надпартийный, только начинавший эволюционировать в сторону той ортодоксальной рутины, оплотом которой он сейчас является) и сел писать к будущей антологии предисловие. Примерно на шестидесятой странице этого предисловия я понял, что делаю что-то не то, и отложил этот недописанный текст ввиду каких-то более срочных дел. Несколько лет я занимался разными более срочными делами, потом осознал, что так я не вернусь к этой истории никогда, и попросил добрейшего Юрия Борисовича Орлицкого исполнить роль моего научного руководителя, то есть применительно к данному случаю – дяди с палкой, понуждающего закончить рукопись в должный срок, то есть к защите диссертации. Диссертацию я эту защитил в 2004-м в Самаре, подальше от разных своих столичных доброжелателей, со всякими смешными подробностями – начиная со сложных реверансов между мной и Орлицким (поскольку теоретическая, стиховедческая основа моей работы прямо противоположна той концепции, которой придерживается он) и заканчивая какой-то самарской филологической дамой, которая вышла на середине моего доклада, заявив, что в такой одежде, как у меня, защищаться неприлично. А одежда на мне действительно, даже для моего обычного имиджа, была несколько демонстративная, купленная в Нью-Йорке за (в первый и последний раз в жизни) несусветные деньги, поскольку я там случайно зашел в какой-то недешевый магазинчик и наткнулся на невероятной красоты продавца-мулата, сделавшего мне по этому магазинчику полную получасовую экскурсию, примерившего на меня половину ассортимента и выбравшего самое подходящее, так что к моменту расплаты у меня наступил паралич воли, и в результате после того, как я подписал чек и наши формальные отношения закончились, этот самый Роберто поинтересовался у меня, каковы, собственно, мои планы на следующий вечер, но на следующий вечер у меня уже был самолет в Москву, так что в последующие лет пять я со сложно устроенным чувством надевал эти богемные шмотки при любом особо торжественном случае, включая неподходящие. Но остальных самарских филологических дам мой вид не шокировал, так что теперь я малой скоростью доделываю эту диссертацию для публикации в виде монографии. И, собственно говоря, все это время я между делом расспрашивал всех встречных и поперечных, что они знают и думают о моностихе. И помимо всех прочих я пристал с этим вопросом к питерскому поэту, прозаику и переводчику Василию Кондратьеву, которого уже давно нет на свете, он погиб очень питерской литературной смертью: повел каких-то знакомых на экскурсию по городским крышам и, показывая им с крыши дом, где жил Михаил Кузмин, сорвался вниз. С учетом того, чем он занимался в литературе, эта смерть встала как влитая в его биографию, потому что был он прямой наследник самой теневой петербургской литературной линии, шедшей от Кузмина к Николеву, Дмитрию Максимову и другим до сих пор полулегендарным фигурам. Но в то же время он был эстет-западник выучки Аркадия Драгомощенко, первый русский переводчик Пола Боулза и т. д. Короче говоря, в ответ на мой вопрос он дал мне здоровенный том американского поэта Чарльза Резникоффа, сына евреев-эмигрантов, родившегося уже в США в 1890-х. Моностихи у Резникоффа действительно нашлись – но это оказалось не главным.