Монахини и солдаты - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Время после смерти Гая было для Графа очень тяжелым. Он с чувством странного облегчения, почти благодарности оплакивал Гая. Его смерть взволновала Графа даже сильнее, чем он ожидал. Он привык к отсутствию Гая в офисе. Другое дело — привыкать к его отсутствию в мире. Гай был для него не только мудрым и доброжелательным товарищем, но и авторитетом. Одним из тех, кто внушал окружающим доверие своей нравственностью, цельностью, являвшихся не результатом влияния какой-то теории, но исходящих из самого Гая, как из чего-то монументального. (Граф знал, как Гай насмехался над подобным «выводом».) Граф чувствовал, что после смерти Гая могло произойти что угодно. Он потерял лучшего друга, с которым всегда мог поговорить, обратиться за советом или поддержкой. Теперь призрак собственного ужасного одиночества вырос выше, подкрался ближе, и по временам Граф видел на лице этого призрака печать безумия.
Скорбь по Гаю милосердно отсрочила иное и еще более ужасное сумасшествие. Граф пытался не думать об этом, заглушать в себе это чувство, но увы. Он знал, что оно скоро начнет бушевать во всю силу, подкравшись, как тигр, и его будет не удержать. Пока он заставлял себя думать, что он лишь слуга, слуга Гертруды, вроде ливрейного лакея или конюха. Конечно, он старался быть ей полезен. Помогал в устройстве похорон. Составил список друзей Гая по службе, которых следовало известить. Помогал переставлять мебель в квартире. Был всегда под рукой, безотказный, почтительный. Но, как оказалось, он, со своим стремлением услужить, не был так необходим, как ему мечталось. Иные, более полезные помощники оттеснили его, и ему пришлось признать, что в тяжелую для Гертруды минуту он менее важен для нее, чем они. Манфред и его большая машина бывали на Ибери-стрит каждый день. После похорон — Мозес Гринберг, внимательный, значительный, нагруженный непонятными, жизненно важными документами. И место главного утешителя, главного наперсника, на которое Граф изредка осмеливался надеяться, конечно, тоже было занято — Анной Кевидж. Гертруде действительно было «безопаснее» с Анной. Графу она очень нравилась, и он испытывал перед к ней нечто вроде священного трепета, как перед неземным существом; однако он не мог не возмущаться тем, что, возникнув внезапно из ниоткуда, она перехватила его роль.
Порой, сидя поздним вечером в одиночестве и слушая сообщения о шторме, надвигающемся на ирландскую Фастнет, Гебриды, Шетландские и Фарерские острова, Граф укорял себя за столь горячее желание утешать возлюбленную. Не значило ли это, что он хотел, чтобы она страдала и он мог бы утешать ее? Нет, его действительно потрясло ее горе, ее ужасные слезы на людях. Он и сам проливал слезы, непривычно скупые польские слезы, сидя ночами у радиоприемника или за исторической книгой. (Читать Пруста он больше не мог.) Видя рыдания Гертруды, он трясся всем телом, мучимый отчаянной жалостью, тем более ужасной, что не мог выразить ее открыто. Ему хотелось заплакать навзрыд, упасть перед ней, обнять ее колени, целовать ступни, но все, на что он решился, — это стоять с неловким видом рядом и бормотать бессмысленные слова соболезнования, чувствуя их неуместность. Он напоминал себе множество историй, где речь шла о несбыточных надеждах, некоторые из них кончались трагически. Но был не в силах заставить себя прекратить думать: его время придет.
Но тогда, «позже», когда он, возможно, станет ей более близким другом и помощником, что будет тогда? Мозес Гринберг выполнит свои обязательства, Анна уйдет, большая машина Манфреда будет реже появляться у дома Гертруды. Что будет тогда между ним и Гертрудой? Граф прекрасно знал: не случись так, что он подслушал те решающие слова, произнесенные Гаем, он сейчас испытывал бы совершенно иные чувства. Конечно, он уже давно влюблен в Гертруду, влюблен. Но ту любовь он легко удерживал в рамках, и помогало ему в этом уважение к ее браку, дружба с Гаем, невозможность каких-либо перемен. Помогало и то, что он хранил ее в полной тайне. Но они догадались! Так что даже прошлое получало новую и странную каузальность. Конечно, теперь, когда Гертруда стала вдовой, появилась надежда, но эта надежда была небольшой и не позволявшей забываться, и он мог успокаивать себя мыслью, что наверняка после Гая она никогда не выйдет замуж. Но слова Гая «выходи за Питера» навсегда засели в душе, и как могла его надежда не вырваться тигрицей на волю? Выключив радио и лежа в темноте, он в безумном отчаянии говорил себе: она может выйти за любого из них. Он никогда не ревновал ее к Гаю. Но как он вынесет, как сможет жить, если она выйдет за кого-то другого? Она виделась ему окруженной, осаждаемой соискателями ее руки, интересными, привлекательными, достойными. Очередь их терялась в бесконечности. Гай желал, чтобы она была счастлива. Она так и поступит, почему нет? Она может выйти за любого из них: Джеральда, Виктора, Мозеса, Эда, Белинтоя, Манфреда.
Граф посмотрел на часы. Казалось, он ждет невероятно долго, но было лишь тридцать пять минут шестого. Гертруда написала ему из Камбрии, что вернется в Лондон сегодня днем. (Драгоценное крохотное письмецо без указания точного времени прибытия лежало в нагрудном кармане Графа.) Будет ли Анна с ней? Граф очень надеялся, что не будет. Граф написал ответ (короткий, сдержанный), сообщая, что надеется увидеть ее вечером на минутку, когда она приедет, и позвонит в шесть, узнать, можно ли ему будет зайти. Он (движимый этой ужасной надеждой) отпросился на службе на два дня. Граф встревоженно вскочил. Надо найти телефонную будку. Чтобы была не занята и телефон в ней работал. Он не мог ждать до шести. Ему необходимо видеть ее, чувствовать ее присутствие рядом. Как он перенесет вечер, если она не примет его, об этом он и не подумал. Нет, он отправится на Ибери-стрит, пусть даже придется ходить вперед и назад, глядя на ее окно. Милосердное время ее отсутствия закончилось. Подожду год, подумал он, а потом попрошу выйти за меня. В нем зашевелилась надежда на сумасшедшее счастье. Наконец телефонная будка нашлась.
— Это был Граф, — сказала Гертруда Анне. — Хочет заскочить на минутку. Я сказала, пусть заходит. Ты ведь не против?
— Конечно не против, с удовольствием увижу его.
— Я получила очень милое письмо от Розалинды Опеншоу, ну, ты знаешь, дочери Стэнли.
— Дорогая, я так рада, что тебе хочется чьего-то общества. Ты, должно быть, устала видеть только меня.
— Мне не нужно ничье общество. Никто мне не нужен, кроме тебя. И я не… ох, не говори глупостей… нет сил спорить с тобой, я слишком устала.
— Манфред ехал чересчур быстро.
— Он всегда гонит. Ты это говорила. И все равно не села за руль.
— Я не привыкла к таким большим машинам.
— О боже, так непривычно вновь оказаться тут. Ты никогда не покинешь меня, будешь со мной всегда-всегда, правда?
— Я всегда буду рядом, как же иначе? Приготовить ужин, просто чтобы показать тебе, что я не забыла, как это делается?
— Уверена, что не забыла, не могу понять, с чего это я взялась учить тебя, ты не желала учиться. Ну ее, эту готовку, пойдем поужинаем где-нибудь.
— С Графом?
— Нет. Только вдвоем. Как только мы втащили чемоданы, мне сразу захотелось бежать из этой квартиры.
Гертруда оглянулась вокруг. Когда она вставляла ключ, чтобы запереть квартиру, ей стало нехорошо, она почувствовала тошноту, как бы не упасть в обморок. Вот когда это началось по-настоящему, ее жизнь без Гая. Поездка в Камбрию была интерлюдией. Перед отъездом она спокойно и предусмотрительно все поменяла в квартире. Она не хотела возвращаться в тот самый дом, который создала и в котором жила вместе с Гаем. Не хотела, чтобы на нее вновь обрушилось то ужасное ощущение его отсутствия. Но что поразило ее сейчас, так это насколько ничего не изменилось и что ощущение отсутствия не исчезло: ощущение особой формы смерти Гая, неотделимое от квартиры и теперь вернувшееся, требуя свою дань — возобновление скорби. Мебель в гостиной была переставлена. На инкрустированном столике все так же толпились бутылки, но теперь он помещался не между окон, а у двери. Ваза с цветами (свежими нарциссами — должно быть, заходила Джанет Опеншоу) переместилась на высокий бамбуковый табурет возле камина. Испанский коврик из комнаты Анны лег вместо прежнего золотистого с математическими знаками, который в свою очередь заменил дорожку, отправленную в коридор. Но оркестр фарфоровых обезьянок остался где был, на каминной полке, потому что Гертруда не могла придумать для него другое место. И картины остались висеть, как их повесил Гай. Гертруде не хватило решимости коснуться их. Они были такие тяжелые, так уверенно висели на своих местах. Она посмотрела на лица предков. Предков Гая, не ее. Какими они казались чужими и далекими, словно тоже умерли только недавно.
Чтобы не дать хлынуть отвратительным слезам, она подумала, что вот-вот явится Граф и надо будет делать вид, что она рада ему. Гертруда не забыла слов Гая относительно Питера, но не думала о них в первое время траура. Она как бы упаковала их и спрятала подальше. Она не выйдет замуж. Ей нельзя плакать. Того и гляди придет Граф, и она должна быть рада ему. Зазвенел звонок.