Наоборот - Жорис-Карл Гюисманс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И хотя актриса Фостэн по всем приметам принадлежала нынешнему веку и была современницей своих авторов, роман, однако, был написан под влиянием предков и, унаследовав пряность души, усталость ума и изнеможение чувств, стал детищем минувшего века.
Это было одно из самых дорогих для дез Эссента произведе-иий. И в самом деле, дез Эссент столь жаждал грез, а оно так и навевало их; за каждой зримой строкой проступала незримая, открывавшаяся духовному зрению то по избытку стиля, который давал выход страстям, то, напротив, по фигуре умолчания, за которой угадывалась невыразимая бесконечность души. Этот язык уже не походил на флоберовский. Был он неподражаемо великолепен, и остер, и мрачен, и нервен, и вычурен -- способен уловить то неуловимое впечатление, которое действует на чувства и направляет их. И передавал этот язык сложнейшие оттенки эпохи, и без того чрезмерно непростой. Именно гонкуровское слово, в общем и целом, как нельзя лучше подходило дряхлеющим культурам, ибо им, чтобы найти силы для самовыражения, всегда были нужны свежие оттенки мысли, речи, ритма.
В Риме, благодаря Авзонию, Клавдиану и Рутилию, умиравшее язычество видоизменило строй и просодию латыни. Слог этих поэтов, дотошно-педантичный, емкий и звучный, был сходен, особенно в описании оттенков, полутонов и отражений, со стилем Гонкуров.
А в Париже произошло событие, в истории литературы небывалое: агонизирующий 18-й век, давший и художников, и музыкантов, и скульпторов, и архитекторов, которые выражали его вкусы и доктрины, своего писателя так и не создал! Никто в словесности не смог передать его тронутое небытием изящество и лихорадочные, дорогой ценой купленные наслаждения. Надо было дожидаться Гонкуров. Именно их темперамент был соткан из воспоминаний и сожалений, обостренных к тому же мрачным виденьем умственного и нравственного падения современного мира. И потому именно Гонкуры, не только в романах на историческую тему, но и в ностальгической "Фостэн", смогли оживить саму душу 18-го века, смогли воплотить ее нервность и утонченность в образе актрисы, которая тратит все силы ума и сердца, чтобы сполна, до изнеможения испить тяжкую чашу любви и искусства!
У Золя ностальгия по иному миру была совершенно другой. Он не устремлялся ни в какие затерянные во мраке истории времена и пространства. Темперамента крепкого, мощного, он любил все обильное, сильное, нравственно здоровое; ему претили претенциозность грации и нарумяненные прелести прошлого столетия; ему была чужда красивость и жестокость экзотики, миражи древнего Востока со всей его негой и двусмысленностью. Когда же и его охватила ностальгия -- начало, в сущности, составляющее основу поэзии, -охватило желание бежать прочь от изучаемого им современного мира, он устремился к деревне, той, идеальной, где закипали на солнце соки земли. Ему открылись фантастические течки неба, долгое томление полей, оплодотворяющие ливни пыльцы, которые изливались возбужденными тычинками. Он пришел к какому-то гигантскому пантеизму и вопреки, быть может, самому себе создал своим сельским Эдемом, своими Адамом и Евой подобие индуистского эпоса. Его монументальная и не знавшая этикета живопись по-восточному воспевала плоть -- материю пульсирующую, живоносную, которая неистово плодится и открывает человеку, в чем смысл танца любви, удушья страсти, инстинктивных ласк, всех проявлений естества.
Из всей французской литературы чтение именно этих трех наставников, вместе с Бодлером, сформировало дез Эссентта и привило ему вкус. Однако он столько раз перечитывал их, что наконец этим пресытился, поскольку знал их наизусть, от корки до корки, и, чтобы к ним вернуться, должен был надолго отложить в сторону и хорошенько подзабыть.
Поэтому сейчас он едва раскрывал их, когда брал из рук слуги, и только показывал старику, куда их поставить, обращая внимание, чтобы они стояли в нужном порядке и ровно.
Слуга принес новую кипу книг. Эти не столь его радовали. Однако и среди них он кое-что со временем полюбил. Отдыхая от писателей эпического размаха, он при чтении книг подобного рода даже получал удовольствие от определенного несовершенства. И здесь дез Эссент произвел свой отбор. Среди плотной вязи слов он выискивал фразы, которые искрились и содержали особый заряд, и весь прямо-таки вздрагивал, когда он разряжался в среде, казалось бы, для электричества не подходящей.
Дез Эссенту нравились даже недостатки писателей, если те оставались самими собой, никому не подражали, имели свой почерк. И. может, был прав, считая, что писатель, пусть и несовершенный, но оригинальный и не похожий на других, действует сильней и пронзительней, чем выдающиеся мастера. Язык как бы отчаялся передать всю глубину идей и ощущений, и в этих несовершенстве, тревоге, надрыве, как полагал дез Эссент, -- источник самых сильных чувств, прихотливых печалей и невообразимых изломов.
Таким образом, помимо четырех мэтров дез Эссент неосознанно для себя любил еще нескольких писателей, дорожа ими тем более, что они были презираемы ограниченной публикой,
Одним из его любимцев стал Поль Верлен, чья первая и давняя книга стихов "Сатурнические песни" казалась довольно жалкой -- романтической риторикой да перепевами из Леконт де Лиля. Но уже тогда в некоторых вещах, особенно в сонете "Заветная мечта", прорывался подлинный верленовский голос.
Пытаясь разобраться, кто повлиял на Верлена в ранних стихах, дез Эссент обнаружил след Бодлера, причем со временем это влияние, несмотря на то что выражено было косвенно и не очень отчетливо, еще более обозначилось и не могло не бросаться в глаза.
Затем, в позднейших книгах "Добрая песня", "Галантные празднества", "Песни без слов" и самой последней "Мудрость" явился поэт самостоятельный, на голову выше прочих своих собратьев.
Рифмой ему служили сложные глагольные формы или длиннейшие наречия, которые часто следовали за односложным словом и падали с него, как водопад со скалы. Строка рассекалась неожиданной цезурой. Стих становился неясным, сумеречным. Вдобавок он был полон аграмматизмов и рискованных эллипсов, правда не лишенных прелести.
Однако метрически поэт был неподражаем и смог омолодить устоявшийся стихотворный канон. Сонеты он словно опрокидывал, и они, как японские керамические рыбки, стояли хвостиком кверху. Или же разрушал сонет, строя его на одной лишь мужской рифме, к которой, судя по всему, был неравнодушен. А иногда использовал совсем странную строфу -- трехстишие с нерифмованным вторым стихом или монорим со строкой-рефреном, эхом вторившей самой себе, например в стихотворениях "Street" и "Станцуем жигу!". Были у него и едва слышные стихи, звук которых затухал, как удаляющийся колокольчик.
Но главная черта его индивидуальности -- зыбкие и дивные откровения вполголоса, в сумерках. Только у Верлена особая, тревожная запредельность души, тихий шепоток признаний и мыслей. Этот шепоток так неясен и смутен, что его скорее угадываешь, чем слышишь, и от этой таинственности испытываешь сильнейшее душевное томление. Весь Верлен -- в изумительных стихах из "Галантных празднеств":
И в сумерках косых, двусмысленных девица
Шла под руку с тобой, у твоего плеча
Словечки до того бесстыдные шепча,
Что сердце и теперь трепещет и дивится.
Это вам не бескрайний горизонт в распахнутой настежь двери незабвенного Бодлера. Это щелка, и сквозь нее виден уютный лужок при луне, удел души поэта. Его поэтическое кредо сформулировано им в следующих, кстати любимых дез Эссентом, строках:
Всего милее полутон,
Не полный тон, но лишь полтона.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Все прочее -- литература.
Словом, дез Эссент охотно читал Верлена и следил за выходом его не похожих друг на друга книг. Напечатав в санской газетной типографии "Песни без слов", Верлен надолго замолк, потом зазвучал снова, с мягким вийоновским придыханием воспевая Святую Деву, "...вдали от нынешних времен, от грубого ума и грустной плоти". Эту книгу стихов, "Мудрость", дез Эссент читал и перечитывал. Она вызывала в нем мечты о чем-то запретном, о тайной любви к византийской Мадонне, а Мадонна вдруг превращалась в языческую богиню, невесть как попавшую в наш век. Виделась она зыбко, загадочно, и трудно было сказать, то ли она пробуждает греховную страсть, страшную и неодолимую, если хоть раз отдаться ей, то ли грезит о беспорочной любящей душе, о чувстве чистом и невыразимом.
Доверие дез Эссенту внушали и еще несколько поэтов. Один из них, Тристан Корбьер, выпустил в 1873 году на редкость эксцентрическую книжку стихов "Желтая любовь", встреченную публикой с полным равнодушием. Дез Эссент же из одной только ненависти к стадности и пошлости одобрил бы любое безумство, любую экстравагантность. Книжку Корбьера он читал с наслаждением, часами. Эти стихи, смешные, беспорядочные и буйные, приводили в замешательство. Многие по смыслу были совершенно невнятны, например "Литания сна". Этому сну, по словам поэта, -