Путешествие в Россию - Теофиль Готье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, — спокойно ответил мне Беггров, — Зичи много работает для двора и для города. Его рисунки долго не лежат в моей лавке, и, если вам удалось увидеть их здесь сразу несколько, это только случай. Просто для них делаются рамы. «Флорентийскую оргию» уже берут вечером, вы вовремя пришли.
Я вышел из магазина и, подобно восхищенному недавним чтением Варуха Лафонтену, встречавшему всех вопросом: «Вы читали Варуха?», начинал разговор со всеми вопросом: «Знаете ли вы Зичи?»
— Конечно же, — всегда отвечал мне собеседник. И в один прекрасный день господин Львов, директор Рисовальной школы, сказал мне: «Если вы хотите сами познакомиться с ним, я могу доставить вам это удовольствие».
В Санкт-Петербурге есть нечто вроде клуба под названием «Пятничные вечера». Это общество состоит из художников, которые собираются по пятницам, о чем и говорит его название. Клуб этот не имеет постоянного помещения, и каждый из его членов поочередно принимает своих собратьев у себя дома. Когда же список исчерпывается, круг начинают сызнова.
На длинном столе расставлены колпачки ламп, разложены веленевая бумага или торшон, картоны, карандаши, пастель, акварель, сепи, тушь и, как сказал бы господин Скриб, все, что нужно для рисования. У каждого члена общества есть свое место за столом, и он должен за вечер сделать рисунок, набросок, сепию, эскиз и оставить свое произведение в собственность обществу. Продажей этих произведений или разыгрыванием их в лотерее собираются средства в помощь бедствующим художникам или тем из них, кто испытывает временные затруднения. Сигареты и папиросы (так называют сигареты в Санкт-Петербурге), словно стрелы из колчанов, торчат из расставленных между пюпитрами рожков резного дерева или глазурованной глины, и каждый художник, не прерывая работы, берет гаванскую сигару или папиросу, и клубы дыма тотчас обволакивают его пейзаж или фигуру. Ходят по кругу стаканы чая с печеньем. Небольшими глотками отпивается чай, художники за беседой отдыхают. Те, кто не чувствует себя в ударе, ходят, рассматривая работы других, и часто возвращаются на свои места, под впечатлением увиденного как бы озаренные внезапным светом.
К часу ночи подается легкий ужин, царит самая искренняя сердечность, разговор оживляют споры об искусстве, рассказы о путешествиях, остроумные парадоксы, легкомысленные шутки, вызывающие всеобщий неудержимый смех, устные карикатуры, более удачные, нежели бывают в комедиях, тайну коих открывает художнику постоянное наблюдение природы. Затем все расходятся, создав каждый хорошее произведение, а иногда и шедевр и развлекшись от души, что тоже является редчайшим удовольствием. Я очень хотел бы увидеть подобное общество в Париже, где художники в основном видятся так редко и знают друг о друге почти исключительно как о соперниках.
Мне оказали честь, сделав меня членом Пятничных вечеров, и на одном из них я впервые увидел Зичи.
На этот раз пятница происходила на Васильевском острове, у Лавеццари, художника, который все видел и все рисовал. Иногда, наполовину скрываясь за гигантскими листьями тропических растений (тепличная атмосфера квартир позволяет в России украшать ими внутренние помещения домов), стены покрывали акварели, на которых я узнавал Альгамбру [59], Парфенон, Венецию, Константинополь, пилоны Карнака [60], могилы Ликии [61].
Молодой человек тридцати — тридцати двух лет с длинными светлыми волосами, падавшими беспорядочными локонами, с голубовато-серыми глазами, полными огня и ума, со светлой, чуть вьющейся бородой, с приятными и тонкими чертами лица стоял у окна, раскладывая свою бумагу, акварельные кисти и ставя стакан с водой. Он ответил серебристым, поистине детским смехом на шутку, которую только что отпустил один из его товарищей. Это был Зичи.
Нас представили друг другу. Я выразил ему, как мог, глубокое восхищение от его «Флорентийской оргии» и рисунков, которые видел у Беггрова. Он слушал меня с видимым удовольствием, ибо не мог поставить под сомнение мою искренность, и со скромным, конечно ненаигранным, удивлением.
Казалось, он говорит про себя: «Такой ли уж я великий человек?» Не то чтобы Зичи не сознавал своего таланта, но он не придавал ему должного значения. То, что он делал с легкостью, и казалось ему в действительности легким. Его несколько удивляло восхищение других при виде вещи, которая ему стоила трех-четырех часов работы за курением и разговорами. Гениальность, если она действительно существует, в своем проявлении не заставляет себя в человеке долго ждать. Зичи же был действительно наделен ею.
Он галантно принялся импровизировать композицию на тему, взятую из «Царя Кандавла» — рассказа на античный сюжет моего сочинения, которому оказали уже честь своим вдохновением Прадье, создавший скульптуру, и Жером, написавший картину. Карандаш Зичи бегал по бумаге без остановки, как если бы он копировал невидимую остальным модель.
А в это время другие участники Пятничных вечеров трудились с пылом и удивительным проворством: Сверчков рисовал цветными карандашами лошадь, дружески положившую голову на шею своему спутнику жеребцу. Как Орас Берне, Альфред де Дрё, Ахилл Жиру, Сверчков великолепно рисует играющие муаром шелковистые крупы породистых лошадей, он превосходно знает их нервные, пружинистые скакательные суставы, умеет переплетать вены на их дымящихся шеях, искрить огнем их зрачки и дымящиеся ноздри. Но у него есть слабость к низкорослым украинским лошадям, косматым, лохматым, неухоженным, к бедной мужицкой лошаденке. Он рисует ее запряженной в роспуски, телегу или сани, которые она тащит по льду или снегу в сосновых лесах под отяжелевшими от снега ветвями. Чувствуется, что он любит этих славных животных, сдержанных, терпеливых, мужественных, таких выносливых. Он словно Стерн с этими милыми животными, и страница из «Сентиментального путешествия», посвященная ослу, жующему лист артишока, не более трогательна, чем любой из набросков Сверчкова. Я встретил здесь одного моего старинного приятеля, Фарамона Бланшара, как раз в тот момент, когда он на своей сепии бросал на скалы пенистые волны маленького водопада. Я никогда не встречал его в Париже, но мы провели вместе многие месяцы в Мадриде, Смирне, Константинополе. Нужно было приехать именно в Санкт-Петербург, чтобы встретить его после шести лет разлуки.
Попов, русский Тенирс, с очаровательной наивностью набрасывал крестьянскую сценку чаепития. Лавеццари вел араба с волами по узким улицам восточного города, а Шарлемань, автор столь правдивых, столь верных видов Санкт-Петербурга, красующихся в витринах Дациаро, на свой страх и риск создавал еще один остров в Лаго-Маджоре и покрывал его феерическими конструкциями, могущими разорить принцев Бороме, несмотря на их богатство. Немного дальше Львов, директор Рисовальной школы, зажигал горячим лучом солнца площадь в Тифлисе. Князь Максутов устремлял галопом команду пожарников, перед которой неслись во весь опор дрожки, чертя колесами по стене. Премацци, в своих прозрачных и теплых акварелях придавший пристани у Адмиралтейства живописность венецианских причалов, сделавший с Фонтанки рисунок, который подписал бы и Каналетто и Гварди, и своей особой магией красок сумевший повторить византийское великолепие Московского Кремля и его пестрых церквей, сидя здесь, выписывал изящные колонны полукруглого портика монастыря, выделяя его белый фасад на голубом фоне озера. Гох, заканчивая женскую головку, примешивал к чистому римскому ее типу, столь любимому Леопольдом Робером, нечто от изящества Винтерхальтера. Щепоткой графита и кусочком ваты Рюль на скорую руку создавал в клубах пара Гюденов и Айвазовских. Тот самый Рюль, который к концу ужина умеет поочередно становиться в кругу друзей то Макалузо, то Анри Монье, если только, легкими пальцами бегая по клавишам, он не наигрывает мелодии из недавно поставленной оперы или не импровизирует новую.