Жизнь Александра Зильбера - Юрий Карабчиевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оскар не предупреждал меня о готовящихся переменах, каждый раз это бывало для меня сюрпризом. И для нее, для новой, — тоже. Тут следовал испуг, удивление — «Ах, где же?..» — но я уже проскальзывал мимо и исчезал в голубом тумане, то есть мчался своим гусиным шагом по грязной, пыльной или скользкой дороге.
И вот как-то раз мы сидели с ним в серых осенних сумерках; был субботний вечер, все разбежались раньше обычного, и еще не успело стемнеть. Говорили, в основном, о газетных статьях, появлявшихся теперь почти ежедневно: верный сын, навеки в сердцах, оклеветан врагами, доброе имя… Оскар был, конечно же, членом партии, от него первого я и узнал сногсшибательную эту новость — после закрытого письма ЦК, которое он доверительно мне раскрыл. Так, впрочем, поступали все без исключения, на этом общем грехопадении, видимо, и строился весь расчет: слухи и частные сообщения обеспечивали необходимую постепенность — и вот удар уже не был ударом, а чем-то вроде легкого стука.
— Так твою мать! Доброе имя! — шипел Оскар, приглушая голос, хотя никто нас, конечно, не мог услышать. — Доброе имя, так твою мать! Не-ет, я, конечно, тертый калач, знал, что у нас везде бардак, но что у нас такой бардак — этого даже я себе представить не мог.
Я только молча кивал головой, не находя ни одного уместного слова.
— А! — он отмахивался. — Что тут скажешь? Давай о чем-нибудь повеселее.
— Насчет холеры в Одессе?
— Да, насчет холеры. Знаешь, я с Людмилой — все. Будьте здоровы и до новых встреч. Так что, хочешь, могу дать адресок. У нее и телефон на работе есть. А то ходишь какой-то ты неприкаянный, надо тебе хорошую бабу. Ну как, дать телефон? Или адрес?
«Дать, дать, конечно, дать!» — закричал я, не раскрывая рта, а когда раскрыл, то сказал тихо и почти спокойно:
— Да нет, спасибо, зачем мне… не надо.
— Почему же не надо? Хорошая девка. Всего лет на пять старше тебя. И ты ей очень даже понравился. Говорит, вот этот твой мальчик, твой… ну, твой адъютант, она так сказала, который меня всегда встречает, какие у него, говорит, глаза красивые. И умненький, наверно, чувствуется по взгляду. Ну, насчет глаз, говорю, тебе виднее, а вот что не дурак, так это точно. Ну так как, дать?
И опять внутри меня крикнуло — дать! — но опять я что-то такое промямлил… Он взял со стола листок бумаги, написал, оторвал, сунул мне в карман.
— Не понадобится — выкинешь.
— А как же… — сказал я. — Кто же… сегодня?
— А-а, — засмеялся он, — это у нас не проблема. Костюм хороший достать — проблема. С продуктами тоже бывают трудности. А это в России пока еще не проблема. Вопрос решается в рабочем порядке…
Стук раздался не в окно, а в наружную дверь.
— Я встречу сам, — сказал он и вышел первым. Я проскочил через коридор в свою рабочую комнату, чтобы выйти потом, когда они войдут. Но вышел я все-таки слишком рано. Они оба были уже в кабинетике, но рука Оскара еще лежала на ручке двери, готовясь ее прикрыть. Оба еще стояли. Он — в коричневом своем пиджаке, она — в бордовом осеннем пальто. Он что-то говорил, широко улыбаясь, и не закрывал, все никак не закрывал эту чертову дверь… Я прошел мимо быстро, почти бегом, но все же медленнее, чем хотел. Или, может быть, я хотел еще медленнее?..
Я дернул наружную дверь, открыл, закрыл, услышал тройной хлопок, слетел со ступенек, проскочил метров десять, постепенно теряя скорость, словно кто-то выключил во мне мотор, и наконец остановился. Идти я не мог, задыхался. Там, только что… у него в кабинетике… Там была Тамара.
5
Я присел на ящик, один из многих, валявшихся вокруг нашего «цеха». Сумерки приобрели уже вещественность и плотность, но вечер еще не наступил. В воздухе было влажно и муторно. Справа от меня по одной стороне улицы стояли низкие деревянные домики, во всех окнах горел уже свет. Старуха в телогрейке и сером платке сидела на корточках над кучей песка и терла алюминиевую кастрюлю. Рядом с ней на тряпке лежали ложки и вилки. Прямо передо мной маячил лес, голый, как дворницкая метла. Он начинался сразу у последнего дома и уходил вдаль тремя постепенно темнеющими уступами. Улица тоже тянулась к лесу, сворачивала, становилась дорогой, по которой я должен был отсюда уйти, и была она так грязна и непроходима, как только может быть дорога в России.
Дышать по-прежнему было нечем, но как-то я все же жил, не умирал. Быть может, это было кожное дыхание, как у лягушек?
«Надо подумать! — думал я лихорадочно. — Надо подумать…» Но только это — «Надо подумать» — и думал. Прошло несколько отчетливых мгновений, прежде чем я понял, что для того, чтобы не свихнуться, я должен сейчас, сию минуту, проделать нечто совершенно невозможное. Я должен был как-то соединить в одно целое девочку-девятиклассницу в черной майке с желтой нашивкой над грудью, с длинными белыми, незагорающими ногами и с тем с ума сводящим жестом, в котором, честное слово, успокойся, нет ничего такого, но который я буду помнить всю свою жизнь; эту девочку — и танцы у Ривы, те, что были, и те, которых не было, но которые я так отчетливо видел; и еще Петровское кладбище, те самые похороны, не какие-нибудь, потом их было много, нет, те самые, песня по радио, и крики женщины, и плач мужчины; все это я должен был соединить еще, по крайней мере, с двумя вещами: вот с этой старухой, которая нарочно так медленно водит мочалкой, чтобы сердце мое разорвалось от тоски, и вот с этим светящимся позади меня окошком, с тем, что происходит сейчас там, на кухне, за моей спиной, в кабинете обожаемого моего начальника. (Что за начальник? Откуда начальник? Разве есть надо мной начальник?..) Но соединить все эти невозможные части я должен был таким немыслимым образом, чтобы в результате получилась объективная реальность, нечто действительно имеющее место или, как говорил мой дядя, «имеющее место быть». И чтобы в этом чем-то, имеющем место, нашлось бы еще место небольшому ящику из тонких прогибающихся досочек, скрепленных стальной ржавой проволокой и коричневыми расшатанными гвоздями, и чтобы именно на этом ящике, на этих самых гвоздях сидел сейчас двадцатилетний дурак, обдирая пальто за пятьсот рублей, длинное и зеленое, как армянская селедка…
Однако такое количество условий не мог бы выполнить и сам Мефистофель. Это был единственный выход. Но его не было.
6
Я всегда вел скрупулезный счет своим радостям и достижениям, не таким, конечно, мимолетным, как пятерка по физике или купленный с рук билет на вечерний сеанс, но тем, что имели ощутимое последействие, давали хотя бы легкую подсветку, хотя бы на несколько дней вперед. Не много таких событий накапливалось за год, пальцев одной руки достаточно было для счета, в этом году хватило бы двух или трех.
Во-первых, я научился плавать. Именно в это лето я побил свой личный рекорд, многократно перекрыв роковую дистанцию без помощи спасательного круга. Ненадолго мне этого хватило. Ненадолго. Все вокруг давно и несомненно умели плавать, об этом смешно было говорить. Одного сознания, что ты не урод, недостаточно, чтобы греть нас всю жизнь. (Хотя по совести — ведь должно бы хватать и этого. Воистину беспредельна наша неблагодарность! Что делать Господу с неразумными нами, если мы не ценим того, что имеем, число же перемен к лучшему ограничено естественными законами?)
Во-вторых, я обнаружил для себя литстудию. Знаменитое литературное объединение, воспитавшее и вырастившее и т. д. и т. п. Это был неизменный, регулярный праздник, и о нем бы я мог рассказать отдельно, но, пожалуй, совсем отдельно — не в этой книге…
И еще… Иногда я ходил по журналам — понял, что нельзя посылать по почте, — собирался с силами, отпрашивался у Кофмана и шел в какую-нибудь редакцию, туда, где я не был дольше всего. Это было ошибкой, и очень существенной, потому что сотрудники успевали смениться и я выглядел каждый раз новичком.
«Я вас слушаю», — встречала меня, допустим, красивая пожилая армянка с низким голосом и дымящейся сигаретой, мужественно задвинутой в угол рта.
«У меня рассказ. Вот… вот сейчас… сейчас я вам…» — тянул я и мямлил, тщетно пытаясь открыть портфель (не мог, идиот, вынуть рукопись раньше — в метро, в коридоре, здесь в кабинете, пока она разговаривала с другими!).
Она деловито протягивала ладонь, но вскоре уставала ее держать и начинала копаться в своих бумагах. Наконец…
«Вот этот абзац! И вон тот! И вот этот, внизу!» — подсовывал я ей мысленно, пока она перелистывала рукопись, подряд, подряд, страницу за страницей, нигде и секунды не останавливаясь, превращая в мимолетность и невесомость весь мой многодневный и мучительный труд.
«Хорошо, — говорила она, — оставьте. Вы печатались раньше?»
«Нет, — отвечал я с полным сознанием своего ничтожества. — П о к а нет… (О, это идиотское „пока“, худосочная насекомая гордость!) Нет, не печатался».