Мои воспоминания - Илья Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что жизнь его, князя Блохина, "для разгулки времени", а всех других трудовая, объясняет князь Блохин весьма последовательно тем, что он окончил всех чинов, жизнь же праздная других ничем и никак не объясняется.
* сильнейшая мания откровенной грубости (дат.).
** английская мания (лат.) каквамугодности (искаж. англ.).
*** 17, 18, 19, 20 --маленькие дети. (Прим. автора.)
128
N 23. [Дядя Сергей Николаевич]. Больной исследован уже прежде и вновь поступил в Яснополянский госпиталь. Больной не безопасен. Больной страдает манией, называемой испанскими психиатрами "mania katkoviana antica nobtlis Russica"* и застарелой бетховенофобией.
Признаки общие: больной после принятия пищи испытывает непреодолимое желание слушать "Московские ведомости" и не безопасен в том отношении, что при требовании чтения "Московских ведомостей" может употреблять насилие. После же вечернего принятия пищи при звуках "Пряхи"** становится тоже не безопасен, топая ногами, махая руками и испуская дикие звуки. Признаки частные: не может брать карт все вместе, а берет каждую порознь. Каждый месяц, неизвестно для чего, ездит в местечко, называемое Крапивна*** и там проводит время в самых несвойственных ему странных занятиях. Озабочен красотой женщин. Лечение: дружба с мужиками и общение с нигилистами. Диета: не курить, не пить вино и не ездить в цирк.
Л. Толстой".
СТИХОТВОРЕНИЕ ОТЦА, ПОСВЯЩЕННОЕ СЕСТРЕ ТАНЕ
Поутру была как баба,
А к обеду цвету краба.
Отчего метаморфоза?
Что из бабы стала роза.
Дело, кажется, нечисто:
Есть участие Капниста****
СТИХОТВОРЕНИЕ В. В. ТРЕСКИНА
Смело на ящик Почтовый критику стал я писать.
Мало пришлось мне хвалить, ругать же пришлося довольно.
В яд постоянно макал я перо, никого не жалея,
* Катковская мания древлероссийского дворянского благородства (лат.),
** Русская песня. (Прим. автора.)
*** Сергей Николаевич был уездным предводителем дворянства. (Прим. автора.)
**** Таня в это время выезжала и часто бывала в доме графа Капниста. (Прим. автора.)
129
Но отчего же тайная робость объемлет меня?
Страшно под мышкой тошнит, и коленка вздохнуть не дает мне.
Боги, откройте причину тоски моей томной!
Чу, отозвалися боги, и рек мне Зевес-громовержец:
"Жалкий ты критик! Иль ты не знаешь, что ныне
Страхов в Ясной живет, Николай Николаевич, критик:
Быстро к тебе устремясь, он мгновенно тебя изничтожит
И на могиле твоей эпитафию злую напишет,
Дабы пример твой несчастный иным послужил бы наукой..."
Зевс уж давно замолчал. Ночи тень одевала природу,
Я ж все сидел, трепетал. Наконец, успокоясь, решился
Все, что случилось со мной, вам поведать плохими стихами.
ГЛАВА XV
Сергей Николаевич Толстой
Я помню дядю Сережу с раннего моего детства.
Он жил в Пирогове и бывал у нас довольно часто.
Черты его лица были те же, что и у моего отца, но весь он был тоньше и породистее. Тот же овал лица, тот же нос, те же выразительные глаза и те же густые, нависшие брови, но разница между его лицом и лицом моего отца была только та, что отец в те далекие времена, когда он занимался своей внешностью, всегда мучился своим безобразием, а дядя Сережа считался и действительно был красавцем.
Вот как отец говорит о дяде Сереже в своих отрывочных воспоминаниях: "Николеньку я уважал, с Митенькой я был товарищем, но Сережей я восхищался и подражал ему, любил его, хотел быть им. Я восхищался его красивой наружностью, его пением, -- он всегда пел, -- его рисованием, его веселием и в особенности, как ни странно это сказать, непосредственностью, его эгоизмом.
Я всегда себя помнил, себя сознавал, всегда чуял, ошибочно или нет то, что думают обо мне и чувствуют ко мне другие, и это портило мне радости жизни. От этого, вероятно, я особенно любил в других противоположное этому -- непосредственность, эгоизм. И за это особенно любил Сережу -- слово любил неверно.
130
Николеньку я любил, а Сережей восхищался, как чем-то совсем мне чуждым, непонятным. Это была жизнь человеческая, очень красивая, но совершенно непонятная для меня, таинственная и потому особенно привлекательная.
На днях он умер, и в предсмертной болезни и умирая, он был так же непостижим мне и так же дорог, как и в давнишние времена детства.
В старости, в последнее время, он больше любил меня, дорожил моей привязанностью, гордился мной, желал быть со мной согласен, но не мог, и оставался таким, каким был, совсем особенным, самим собою, красивым, породистым, гордым и, главное, до такой степени правдивым и искренним человеком, какого я никогда не встречал. Он был, что был, ничего не скрывал и ничем не хотел казаться. С Николенькой мне хотелось быть, говорить, думать; с Сережей мне хотелось только подражать ему. С первого детства началось это подражание..."1
Мы очень любили, когда подкатывала к дому тройка, чудесная, в наборной сбруе с бубенчиками, запряженная в коляску, и выходил из нее дядя Сережа, в черной широкополой фетровой шляпе и длинном черном пальто, барственный и красивый.
Папа выходил к нему из своего кабинета и здоровался с ним за руку, а мама, радостная, выбегала в переднюю и расспрашивала его о здоровье Марьи Михайловны и детей и бежала в кухню заказать повару лишнее блюдо "для гостей".
Дядя Сережа никогда не был нежен с детьми; казалось, скорее, что он нас только терпит, а не любит, но мы относились к нему всегда с особенным подобострастием, которое, как я теперь понимаю, происходило отчасти от его аристократической внешности, а главное, от того, что он называл папа Левочкой и относился к нему так, как папа относился к нам.
Он не только не боялся его совсем, но он всегда поддразнивал его и спорил, как старший с младшим.
И мы это чувствовали.
Ведь всем известно было, что резвее черно-пегой Милки и ее дочери Крылатки нет на свете собак. От них ни один заяц не уходит.
131
А дядя Сережа говорил, что у нас русак тупой, а вот степной русак -- это дело другое, и ни Милка, ни Крылатка степного русака не достанет.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});