Бессмертие - Иван Меньшиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…До поздней ночи засиделся Мишка у капитана, а когда вернулся в блиндаж, то увидел на своей койке красноармейскую шинель, сапоги, белье.
— По приказу начальства тебе, — сказал Остап. — А Варюську мы утречком в глубокий тыл эвакуируем, сам майор распоряжение отдал. Спи пока.
— Не хочется, — сказал Мишка.
— Что? Не уморился разве? — удивился Остап.
— Умориться-то — уморился, — вздохнул Мишка, — да я все думаю, а вдруг немцы хату спалят, а вдруг мамку убьют…
Он помолчал, лег и натянул одеяло до подбородка. Остап тоже лег по соседству и готов был уже захрапеть, когда Мишка приподнял голову и сказал:
— А вы знаете, дяденька Остап, барабанщиком интересно быть, да только, я думаю, у меня не выйдет.
— Это почему же? — удивился Остап. — Ты же учился, говоришь?
— Учиться-то учился… Да ведь я на простом барабане учился. А у вас гвардия. У вас, наверно, и барабан не такой.
— Нет, — зевая, ответил Остап, — барабан у нас обыкновенный. Вот погоди, война кончится, тогда мы снова оркестр из цейхгауза вытащим. А тебя в барабанщики зачислим. Я к тому времени буду гвардии лейтенантом, а ты — гвардии барабанщиком. Идет?
— Ладно, идет, — сказал Мишка. И оба они захрапели.
Так стал жить в гвардейском полку Мишка Сосенкин, гвардии вольноопределяющийся тринадцати лет от роду.
Однажды Остап пришел от капитана веселый. Он получил приказ пойти в глубокий тыл врага и взять Мишку в проводники. Друзья ушли и пропадали целую неделю. И всю неделю волновались товарищи за Остапа и Мишку. Без них как-то тише и скучнее стало в блиндаже. Только на восьмые сутки разведчики вернулись.
— Ну как? — обступили их бойцы.
Остап улыбнулся таинственно и пошел к капитану.
А еще через час над гвардейскими укреплениями взмыла к небу зеленая ракета, и армия по всему фронту перешла в наступление.
— Ох, и весело сейчас у гадов! Они в машины, а моторы не заводятся. Они в склад, а там мины рвутся…
…В эту ночь, ломая оборону врага, давя гусеницами артиллерийские расчеты, часть прорвалась на тридцать километров вперед. Только к утру наступило затишье.
— Вот и твою деревню прошли, Михайло, — сказал капитан, усаживая Мишку в свою автомашину, — завтра дальше пойдем. Так, что ли?
— А можно мне домой сбегать, мамку повидать? — сказал Мишка.
— Соскучился? — усмехнулся капитан.
— Мамка соскучилась, — ответил неопределенно Мишка. — Плачет, небось, все время…
— Нет, твоя мамка не из таких. Она одного немца в подвале приперла, чтобы больше воровать не зарился. А вот насчет тебя просила — откомандировать в ее распоряжение.
— Как? — испугался Мишка. — А как же война? Значит, без меня?
Капитан сделал виноватое лицо.
— Я уж говорил ей. Уговаривал. Нельзя нам, говорю, без Мишки, некому будет в разведку ходить, некому кашу сварить, да и снайперу Вернигоре будет скучно, а она все на своем: «Пусть домой идет, и в колхозе дело найдется».
— Это конечно, — вздохнул Мишка. — Без мужчин в колхозе трудно.
Капитан молчал. Молчал и Мишка.
— Ну, что ж, — сказал он наконец, — я поеду домой, а только жалко мне моей должности: я ведь на барабане хотел играть. Думал в Берлин впереди строя войти.
Капитан улыбнулся и подал Мишке руку.
— Ты не думай, я ведь тебя не совсем увольняю. Я тебе отпуск даю. Когда надо будет, позовем.
…Есть в донецкой земле маленькое село Боровинка, в котором живет школьник Миша Сосенкин, и славится это село тем, что ребята в нем здорово работают. И пашут, и боронуют, и сеют хорошо, а бригадиром у них Миша. С утра до позднего вечера он в поле, а когда наступает вечер, Мишка вынимает из-за пазухи письмо в истертом конверте и долго разглядывает его.
Это письмо начинается словами:
«Гвардии барабанщику Михаилу Сосенкину». И написано оно Остапом Вернигорой, который рассказывает другу о том, как гонит он немцев на запад, к Берлину, а Мишку просит лучше работать в поле, чтобы хлеба было вдосталь, чтобы Варенька, которая теперь снова живет дома, ни в чем не нуждалась, а росла и толстела.
СЫН ВЕЛИКОГО НОВГОРОДА
Вечерами дед подолгу смотрит на горизонт, заслонясь ладонью от солнца, и говорит медлительно и тихо:
— Чево-то закат квелый, Левонтий. С проседью. Сеногноем бы не потянуло.
Дед больше всего на свете боялся сеногноя, заботился о сенокосе, жил страдою и даже сны такие видел: косит будто сено, а стога волки поедают.
— И приснится же такая нечисть, — бормотал дед, просыпаясь.
Сегодня старик был задумчивее прежнего. Закат совсем опечалил его, и, пока Левушка ловил хариусов в Иструти, а потом варил уху на таганке, дед успел выстроить шалаш, накрыть его свежей травой, а чтобы спать было удобнее, пол шалаша покрыл мягкими веточками пихты.
Уставший, озабоченный, он подошел к костру и еще раз посмотрел на закат. Тонкое лезвие зари рассеяло синюю тучу на горизонте, и дед вновь вздохнул:
— Ишь ты, какая пакость-то ползет!..
Левушке стало жаль деда. Над долиной уже опустилась роса, и пахло золотистым лютиком, свербигой, кварцевыми россыпями, и ничто, как и прежде, не предвещало плохой погоды. Только, может быть, воздух был чуть удушлив да стояла удивительная тишина.
— Может, ее еще раздует ветром, — сказал Левушка.
Дед промолчал и ушел в свой шалаш. Когда он вновь подошел к костру, в его руках был недоплетенный лапоть. Дед еще в прошлое воскресенье начал его, но сердце его болело за погоду, и он никак не успевал доплести. Засыпал у костра.
Сняв котелок с таганка, Левушка поставил его на траву, мокрую от росы, и пошел к кленам. Овчарки сонными глазами проводили его к опушке леса, потом вскочили и побежали за ним, обошли отару, косясь на клены и березы, до колен залитые вечерним поздним сумраком.
Закончив обход, овчарки легли у костра, томительно зевнули и закрыли глаза.
— Поедим, деда, — сказал Левушка, — мне что-то есть хочется.
— Ешь на здоровье, — сказал дед, и в голосе его была доброта и дрема. — Отъедайся после Питера. Слава богу, питания здесь хорошая. Без немцу.
— Я ведь из Новгорода, — задумчиво сказал Левушка. — Это совсем другой город.
— А ты лучше не думай об этом. Погоревал — и хватит. Может, осенью наши отобьют его. Должны бы.
Дыхание слабого ветерка ощущает лицом Левушка. Ветерок пахнет горами, лабазником, дикой акацией.
— У вас здесь хорошо, деда, — тихо говорит Левушка. — Мне здесь очень нравится.
— А какое здесь сено-то! Какое сено! — говорит дед. — В жизнь ни на что такое сено не променяю. Шутемное. Если бы заграница знала о таком сене, от нее бы отбою не было.
Левушка задумчивым, мечтательным взглядом обводит горы, прислушивается к далекому щебету родничка, смотрит на звезды и долго не может оторваться взглядом от них.
— Такие же, как у нас, в Новгороде.
— Ты ешь-ко, айда, — с грубоватой нежностью говорит дед. — Остынет щарба-то.
Уху дед по-уральски называет «щарбой», а вместо «скорее» говорит «айда».
Левушка не торопясь ужинает. Он ест душистую уху, приправленную по совету дедушки какими-то кореньями, и пьет густое прохладное молоко.
— Я никуда теперь отсюда не уеду, — говорит Левушка, — мне здесь очень нравится.
Деду приятна эта похвала, но он всегда любит возражать.
— Конешно, если у костра сидеть сложа руки, оно, может быть, и ничего, а вот если страдовать, к примеру, то мало радости. Весь потом изойдешь. От зари до зари. Или зимой за дровами в мороз ехать. Крестьянская жизнь нелегкая, Левонтий. Ох, нелегкая!..
Левушка с уважением слушает деда, и тому становится стыдно за то, что он как бы хочет сказать, что городскому мальчику никогда не устоять перед деревенским. И дед торопливо добавляет:
— Ну, хоть наша работа трудная, зато радостная. Все-то у нас есть. И пчелы у колхоза есть, и овец четыре сотни с половиной, и МэТэФа большая. Ни в чем отказа нет.
— А ты любишь, дедушка, горы? Я очень люблю горы, — говорит Левушка, — только мне боязно змей и волков.
— А чего их бояться? — говорит дед. — Они тебя должны бояться, а не ты их.
Левушка не ответил. Он слушал пение родничка, и шорох серебряной листвы осинника, и дыхание овечьей отары. Отблески пламени падали на тяжелые рога барана, и золотые точечки дрожали в его тупых и выпуклых глазах. Левушка вспомнил свой город, своего умершего деда, и губы его дрожат, и слезы спазмами сжимают горло.
— А ты не думай об этом, Левонтий, — говорит дед. — К слову сказать, жизнь прожить — не поле перейти. Вот даже овца — она и то, наверно, волнение имеет. Очень уж у нее сердце слабое. Поймаешь ягушку, а сердечко у нее так бьется, вроде кто-то быстро молоточком по наковальне бьет. Тук-тук-тук.
Дед кладет на колени доплетенный лапоть и долго смотрит на огонь.