Наш старый добрый двор - Евгений Астахов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты как никто другой поймешь меня, Паша, — с горечью говорил летчику гость. — Нелегко слышать такие слова: отлетался, все, спасибо за службу!.. Сколько я этих комиссий прошел, и все без толку. Чуть было совсем не списали в запас. Говорю им: да я еще летать могу не хуже, чем демон крылатый, вы что, братцы?! Без ног люди летают! Воропаев есть такой, Миша, он еще в сорок втором здесь вот, на Кавказе, глаз потерял, и ничего, дает фрицам прикурить. А мне в ответ майор один с гадюками на погонах: сейчас, мол, не сорок второй год, летного состава у нас достаточно. Понял, а?.. Я ему говорю: «Летчик летчику рознь! Да я с Халхин-Гола воюю без передыха, у меня семь орденов на груди, восемнадцать «мессеров» лично в землю воткнул! Таких летчиков никогда в достатке быть не может, понятно тебе, майор?!» Нескромно, да? А что поделать? Так хоть в училище направили, теорию пока буду преподавать, ну а что дальше, поглядим еще. Я своего не долетал…
Гость говорил о себе, вспоминал товарищей, рассказывал о боях, и по всему было видно, что никак не решится он начать о главном, о младшем лейтенанте Пинчуке, пропавшем без вести три месяца назад.
— Ну слушай, и вино тут у вас: по ногам бьет, а голова как стеклышко! Знатно все, — он обвел руками стол. — Знатно! Не припомню, когда в последний раз так едал. Разве что в Москве, помнишь, Паша, когда после Халхин-Гола обмывали мы первую свою боевую награду? Вот эту… — Он тронул пальцем орден Красной Звезды. На одном из лучиков откололась чешуйка эмали, проглядывал потускневший от времени металл.
Летчик кивнул:
— Помню, Гриша, а как же?..
— Что это я все о себе да про себя? — И гость, делая вид, что досадует на несообразительность свою и даже забывчивость, всплеснул руками, принялся торопливо расстегивать планшет. — О главном-то я и позабыл, ну дела! Все вино твое виновато! — Он достал сложенную вчетверо фронтовую газету. — Вот гляди, что про сына твоего написано! Он же герой у тебя! Точно! Гляди, гляди: «За исключительное мужество представлен к званию Героя Советского Союза». Понял, а? Исключительное мужество!
Строчки прыгали перед глазами летчика, он ничего не мог прочесть. Видел только фотографию. Шурец в его черной кожаной куртке, без шлема, с непокрытой головой, стоит у самолета, положив руку на плоскость. И улыбается. Точно хочет сказать: все в полном порядке, я жив и здоров, ты же видишь, отец, вот он я!..
— Понимаешь, — говорил тем временем гость, — Шурка же твой товарища подбитого из-под носа у немца взял! Тут все написано, ты читай, читай! — Он ткнул пальцем в газетные строчки, но потом, видно поняв состояние друга, прикрыл их ладонью. — Да я тебе так расскажу… Понимаешь, там у новичка одного, Сидоренко его фамилия, вынужденная получилась. Не дотянул до передовой километра три всего, сел у немца на выгон какой-то. В общем, парню хана выходила, куда там денешься, днем тем более. Шурка твой видел это дело, ну и решил выручать, все правильно. Дал своему ведомому команду прикрыть его на всякий случай сверху, а сам разворот — и нырк вниз. Понял, а?
— Что ж он не написал мне об этом?
— Так здесь ведь такое дело, к Золотой Звезде представили, хотел Указа дождаться, потом уж и писать, все правильно. Ты слушай, как он взял того Сидоренко! Выгон-то весь с кузькину плешь был да еще по краю его высоковольтная линия шла. Для взлета надо было бы развернуть машину, но фрицы-то уже вот они, бегут, галдят. Получается — не успеть. И Шурка решил взлетать напрямик. Под линией, чертяка такой, прошел, понимаешь! Да еще по немцам из пулемета врезал… Все правильно, по закону все — Герой, за спасение товарища с территории, занятой противником, и проявленные при этом боевое мастерство и исключительное мужество. Так и написано, — и он снова ткнул пальцем в газетную страницу. — Вот привез тебе специально два экземпляра, храни.
— А что было потом, Гриша? Мне важнее, что было потом.
— Потом… Потом, понимаешь, его комэска сбили. Погода гнилая стояла, на плоскостях и на винту сплошной гололед, а тут слева вдруг солнце проклюнулось, и зашел из-под него «мессер», втихаря вывалился… Какой мужик тот комэск был! Тронов его фамилия, да… Ну Шурка твой погнался за тем «мессером». Немец в облака нырнул, уйти хотел. Шурка на крутом вираже вошел вслед за ним в облако и…
— И что? — спросил летчик. — Ты же видел!
— Ну видел, Паша… Ушла машина в облако, и все. Понял, да? Не вернулся он назад, точно канул в то облако. Пропал без вести, в общем…
Они долго молчали. Летчик пил вино. Наливал и пил, не чувствуя ни вкуса его, ни крепости.
— Хорошее вино, — сказал гость. — Редкое, видать…
Он смотрел на свой бокал, на его тонкие стенки. Густое вино оставило на них рубиновые разводы. Палец медленно скользил по краю бокала круг за кругом. И хрусталь начинал петь высоким грустным голосом.
— Ты понимаешь, — сказал гость после долгой паузы. — Указа-то не было пока. Представление к награде задержано, потому что пропал без вести. Неизвестность, в общем. Положение есть такое… Сам командир дивизии обращался к начальству. И все равно без толку.
— Где это было? — спросил летчик.
Он тронул руками колеса своего кресла, подкатил его к стене, на которой висела карта, выжидающе посмотрел на друга.
— Хотя бы примерно можешь показать где?
— Да не примерно, а вот здесь точно. Николаевские хутора, аэродром был в пяти километрах к северу. Немца за это время выбили, территория освобождена, так что опрос местного населения верст на пятьдесят в округе делали, партизан спрашивали, видел ли кто сбитые машины, может, летчиков хоронил. Было, конечно, много таких случаев, да только данные не сходились, получалось, что не Шурка это, другой кто-то…
— Кто-то другой… У летчиков редко бывают могилы, Гриша. Одни уходят в облако, другие — в морскую глубину, третьи сгорают, не долетев до земли… Выпьем за моего Шурца, Гриша. — Он отломил кусочек хлеба, обмакнул его в вино, положил на край тарелки.
— Ты чего это? — не понял гость.
— Так делают здесь, когда хотят помянуть навсегда ушедшего человека.
— Ты что?! Да ты как?! Ты брось это! Никто еще толком не знает! А ты…
— А я знаю, Гриша. Давай за сына моего, Героя Советского Союза. Ты стоя выпей за него…
После отъезда гостя летчик несколько дней почти не показывался на террасе. Не ждал, как обычно, почтальона с газетами, не переставлял на своей карте флажки. Точно потерял ко всему интерес. И глаза у него стали какие-то необычные, смотрели на собеседника и не видели его. Совсем другим стал летчик.
— Я зе говорил: все эти инвалиды, они цокнутые, — комментировал события Никс. — И этот тозе не исклюцение.
С Никсом никто не соглашался, даже мадам Флигель помалкивала. Никса ругали, называли плохим соседом, но он стоял на своем:
— А я говорю — цокнутый! Увидите, моя будет правда…
Иногда летчик, позвав Ромку, давал ему денег и просил:
— Смотайся за вином, будь другом.
— Ва! — удивлялся Ромка. — Вы никогда не пили вина. Какого взять?
— Все равно…
Ромка приносил вина; летчик, кивком показывая ему на стул, говорил:
— Садись…
Они сидели вдвоем, чаще молча, и тогда Ромка томился. Но иной раз летчик принимался говорить, и, хотя говорил о чем-то непонятном Ромке, тот слушал с интересом и даже поддакивал.
— Герой имеет право быть убитым, Рома. А вот безвестно пропавшим?.. Оказывается, нет, такого права ему не дано. Странно ведь, а?
— Да, очень…
— А между тем все верно. Видишь ли, о Герое люди хотят знать все, таково уж это звание. Не должно оставаться ни доли сомнения у людей, вот в чем дело-то. Ни самой, даже малой, доли сомнения… Но это может быть только в двух случаях: если человек живет и действует как Герой на глазах у всех или если он пал смертью героя тоже на глазах у всех. Третьего не дано, не так ли?
— Да… А кто Герой? Тот, кто приезжал к вам в гости, да?..
Дело в том, что летчик никому не показал фронтовую газету, привезенную другом. Запер оба экземпляра в книжный шкаф и ключ положил в карман гимнастерки. Никто в доме на Подгорной не знал, как спас в бою товарища тот самый Алик, что бегал тут вот, во дворе, под акациями, и было это не так уж и давно.
Оставшись один, летчик вынимал из ящика стола перетянутую резинкой пачку писем. Писали старые товарищи, боевые летчики. Он перебирал письма, вчитывался в бледнеющие строчки, повторял про себя имена ребят, и это была словно безмолвная перекличка.
— Костя-большой… Погиб в Керчи…
— Анисим… Сбит над «Голубой линией»…
— Осман… Сгорел в бою на Курской дуге…
— Костя-маленький… Сбит над Днепром…
— Валька Громов… Этот еще в Севастополе. Тоже без вести…
Память… Она может быть шрамом, может быть болью от осколка, не вынутого хирургом, она может быть песней, которую пели когда-то, очень давно. А может быть листком старой фронтовой газеты. С выцветшими фотографиями и еще наивными стихами будущего маститого поэта.