Том 6. Наука и просветительство - Михаил Леонович Гаспаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Елеазар Моисеевич Мелетинский был ученым старшего поколения – лет на двадцать старше среднего возраста других участников семинара. Недавно к его 80-летию был выпущен том его работ под заглавием «Избранные статьи; воспоминания» (М., 1998). В «Воспоминаниях» две части – «Моя война» и «Моя тюрьма»: в тюрьме и концлагере он побывал дважды, один раз – девять месяцев, другой раз – пять лет, вышел только после смерти Сталина. По образованию филолог-германист, он специализировался на изучении мифа в фольклоре и в литературе – без модных мифопоэтических крайностей, на твердой структуралистской позиции Леви-Стросса и Дюмезиля. Начальство его не любило (и кандидатскую, и докторскую диссертацию ему пришлось защищать дважды), а молодые ученые ценили: он воспитал нескольких прекрасных учеников-фольклористов. Став «хозяином» семинара, он вел себя так же, как прежде: внимательно слушал, мало говорил, сам докладов не предлагал. Состав участников и тематика сообщений стали обновляться, появились темы по фольклористике: «Потусторонний мир как мир наизнанку» (Б. А. Успенский), «Обряд и нарратив в сибирском шаманизме» (Е. Новик), «Эскимосские сказки» (Г. А. Левинтон); замечательно красочный рассказ об этнографической экспедиции к староверам в сибирскую Туву произнесла С. Е. Никитина. Даже Ю. К. Щеглов в последнем своем докладе перед отъездом в эмиграцию взял тему «Принципы изучения поэтики формул» (по Парри и Лорду), использовав материал африканских языков – одной из своих старых специальностей. Под конец своего существования семинар сам собой разделился на две секции: «малый семинар» с преимущественно фольклористической тематикой и «большой», державшийся прежнего круга материала.
Стали чаще появляться ученые старшего поколения из круга друзей Мелетинского. Почти на всех заседаниях сидел и внимательно слушал, но никогда не выступал арабист И. М. Фильштинский, друг его еще по северному концлагерю. Два доклада сделал Г. А. Лесскис, в это время повернувшийся от изучения языка литературы к изучению мировоззрения писателя; он был автором замечательных исследований по статистике языковых форм в русской классической прозе, здесь же первый его доклад назывался «Синтагматика и парадигматика художественного текста» (почему художественный текст многозначен?), а второй – «Пушкин и христианство»310. Для участников семинара это было не совсем ожиданно. Более вписывался в установившуюся тематику доклад почетной гостьи из Ленинграда Л. Я. Гинзбург, начинавшей еще в 1920‐х годах: ее доклад был «К вопросу о поэтической символике» и развивал темы ее не раз переиздававшейся книги «О лирике» («от символа к предмету» у символистов, «от предмета к символу» – у Анненского, Ахматовой, Пастернака).
Вяч.Вс. Иванов (у Жолковского бывавший редко) сделал доклад об инвариантной структуре поздних романов Достоевского: о группировке героев в любовные треугольники и в идейные треугольники («чорт – Иван – Смердяков»). Подобным же образом Н. В. Брагинская рассказывала об инвариантах древнегреческих эпитафий, а пишущий эти строки – об инвариантной композиции цикла стихов Бенедикта Лившица о Петрограде.
Бинарные оппозиции в «Слове о полку Игореве» (русские – половцы, человек – природа, свет – тьма…) стали предметом анализа в докладе Т. М. Николаевой311. Попыткой интерпретации очень темного поэтического текста был мой доклад о «Поэме Воздуха» Цветаевой (запоздалая полемика с идеями С. Ельницкой на семинаре Жолковского). О не менее темном стихотворении Мандельштама был доклад «Черновые варианты „Грифельной оды“» И. М. Семенко, жены Е. М. Мелетинского, много работавшей над архивом Мандельштама с вдовой поэта312.
Самым обобщенно-теоретическим докладом за эти годы был, как кажется, доклад С. И. Гиндина «Текст как единица в лингвистике и семиотике». Приближался к этому уровню абстракции доклад польской гостьи Т. Добжинской (Dobrzynska) о метафоре в отношении к связности текста, но участникам он не показался удачным: более старая работа Ю. И. Левина о метафоре (1965) была интереснее.
Семинар прекратил заседания летом 1983 года. Ощущения внутренней исчерпанности не было: казалось, что он не закончил, а оборвал работу. Много лет спустя Е. М. Мелетинский объяснил это просто: в 1982 году умер Брежнев, к власти пришел Ю. Андропов, человек из КГБ, и Мелетинский с его жизненным опытом почувствовал беспокойство за судьбу несанкционированных собраний. Он перестал собирать семинары, не дожидаясь, чтобы ему это приказали официально.
На самом деле, как это ни может показаться странным, никакой политики в разговорах собиравшихся не было. Советскую власть не любил никто, но об этом не разговаривали или разговаривали в других местах. Скорее всего, здесь действовало просто невольное стремление к соблюдению чистоты научного жанра. Кроме научных интересов, объединяли вкусы: свидетельство – общий интерес к поэзии начала ХX века, видный из выбора обследуемого материала. Но опять-таки крайности избегались: докладов не было не только о Маяковском, которого большинство недолюбливало, но и о Набокове, которым большинство восхищалось. (О Набокове в те годы я помню лишь один доклад – на открытой конференции, где даже имя эмигрантского писателя не имело права звучать. Доклад молодого М. Ю. Лотмана назывался «О поэзии Ф. Годунова-Чердынцева» и делался так невозмутимо, что мне нужно было усилие, чтобы вспомнить, что это – персонаж набоковского «Дара».) Не было не только атмосферы политического сообщества, но и атмосферы дружеского круга (какую с такой ностальгией вспоминают все участники тартуских летних школ): все участники были между собой на «вы» (кроме разве старых дружеских пар, вроде Жолковского и Щеглова). О том, чтобы, например, на каком-нибудь заседании сфотографироваться на память, не могло быть и мысли: если бы кто заговорил об этом, все подумали бы, что это – для КГБ.
После заседаний неизменно подавался чай с большим кексом, но и за чаем разговоры и воспоминания шли не об общественной, а о научной и, меньше, о литературной жизни. Те из участников, которые посещали заседания нерегулярно, замечали в обстановке «элементы ритуала»: постоянные участники, например, сидели обычно на одних и тех же местах, кто у большого стола, кто у стены на диване. Но никакой авторитарности не было никогда: открытость, внимательность, ощущение возможности общего языка – это лучшее, что осталось в памяти.
Какое место занимал этот семинар в расплывчатой истории московско-тартуской школы, чем он был похож и непохож на знаменитые летние школы, которые считаются полосой ее расцвета? Т. В. Цивьян, участвовавшая и там, и здесь, говорит приблизительно так:
В тартуских летних школах собирали как можно больше разных участников и как можно больше разных тем, чтобы можно было скрестить разнородный материал на одинаковых методиках