О БОРИСЕ ПАСТЕРНАКЕ. Воспоминания и мысли - Николай Николаевич Вильмонт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для меня же — устами сына поэта — Пастернак под твердил из запредельных далей, что я не «заврался», не «фантазирую напропалую», не утратил еще былого понимания его поэтического мира и тайных двигателей его творчества. И все это — что всего дороже — совершилось вполне естественно, вполне по-земному, так сказать, в скромных традициях русского реализма…
Был ли Чехов верующим, я не знаю. Пастернак — по нашим земным представлениям — был им. И это сказалось на большем христоцентризме (если так можно выразиться) его стихов. Я имею в виду то, что у позднего Пастернака, в отличие от Чехова, природа не живет {-131-} «своей особой жизнью, непонятной, но близкой человеку». Напротив, она — равноправная соучастница в попрании смерти «усильем воскресенья». Здесь достаточно сослаться на его выше приведенное «На Страстной», на «Рождественскую звезду», на «Чудо» (особенно!) и на многие другие стихотворения этого цикла.
Впрочем, и Чехов — пусть стыдливо и нарочито невнятно — тоже намекает на это, говоря, что пришествие и житие Христа составляет «главное в человеческой жизни и (дальше курсив мой. — Н. В.) вообще на земле ».
Нет, и я здесь ограничусь только намеком. Замечу лишь, что христоцентризм и геоцентризм (не донаучный, невежественный, наивный геоцентризм, а «религиозно- нравственный», связанный с верой в «предпочтённость» Земли перед всеми планетами и пространствами Все ленной, с верой в Землю, как в locus sacer [33] , где свершилось всемирное таинство Христова пришествия), что они — я говорю о христо- и геоцентризме — сопряжены друг с другом теснее, чем думают иные. Этот-то чисто духов ный неогеоцентризм (с ведома или без ведома Чехова) вибрирует в его «человеческой жизни и вообще на земле».
Был ли верующим Чехов? Мне думается, что он и сам не решился бы на это ответить; и потому сторонился всего, что могло бы сойти за ответ на этот смущавший его вопрос. Правдивость Фомы Неверующего (не невера, а — согласно евангельскому преданию — ищущего веры, ее подтверждений и очевидной достоверности) однажды даже заставила Чехова изъять из повести «Три года» (в письме Алексея Лаптева примечательные строки к Косте Кочевому), строки, которые могли бы быть восприняты как его, Чехова, символ веры. «Я… всегда, хоть убейте, буду стоять на том, — пишет Лаптев, — {-132-} что люди, верующие в Бога, в торжество справедливости, в страшный суд и в вечное блаженство, гораздо содержательнее и ближе к правде, чем мы, беспредметные идеалисты, ни во что определенно не верующие и только уверяющие себя, что истина есть и достижима». Признание это не менее примечательно, чем его изъятие Чеховым из текста повести!
Я не хотел бы уступать Чехову в правдивости и потому скажу, что для меня, тогда себя причислявшего скорее к «чистым гуманистам», это (его вера или неверие) было даже не столь уж важно . Мне, грешному, и до Фомы Неверующего еще далеко!
Важно другое.
Важно то, что если мир, наша многострадальная планета, не преклонится перед Христом как перед «высшим откровением нравственности» (Гёте), мир безусловно «загорится на ходу» и погибнет. Физически, не только морально.
* * *
Но тогда, в декабре еще относительно «невинного» 1923 года, ему и мне было очень хорошо друг с другом. Однако «красоткинское» (если не «перезвоновское») благодушие, которое мною по-прежнему владело, сыграло-таки со мной дурную шутку. После того как мы не в первый раз чокнулись, не помню уже за чье здоровье, я оплошно выпалил — вне всякой связи с нашей за стольной беседой:
— А между прочим, в «Трех годах» один из героев, Ярцев, сказал адвокату Косте Кочевому: «Москва — это город, которому придется еще много страдать». И — на Костин вопрос: «Что это вам пришло в голову?» — ответил: «Так. Люблю я Москву».
Я хотел, конечно, незаметно вернуться к предмету недавнего нашего разговора — к повести о революции. Но Пастернак тут же разгадал мой маневр. Он сразу {-133-} помрачнел, ушел «в тучи», как тот «близнец» с заглавного листа его первой книги. Из этой-то тучи недовольства моим настойчивым любопытством меня и поразила на следующий день молния его (приведенной выше) записки. Очень кроткая молния, как мог убедиться читатель, лишенная жестокой карающей силы стихийного феномена, я сказал бы, почти дружеская даже!.. И все же это было предупреждением, и я надолго прикусил язык.
Но в его отказ от «большой темы» я все-таки не поверил — даже если б он трижды от нее отрекся «прежде, чем пропоет сегодня петел». Что ж? «Поживем — увидим»!
Как известно, он пожил, а мы (не все еще пока) увидели . Но до того должны были пройти и тринадцать и тридцать лет. Тогда же, и еще долго, продолжалось скрытое от посторонних, тесное сотрудничество поэта со временем…
История еще не описала в небе необходимого для наблюдений и выводов числа «восьмерок».
Позднее свершилось и это.
Для дальнейших наших взаимоотношений разговор о Чехове имел свое немаловажное значение. Пастернак признал, что я в нем впервые показал себя взрослым, уже не мальчиком, не робеющим покорным учеником. Не думаю, чтобы это его обрадовало. В качестве только жадно слушающего, только чутко его понимающе го я, видимо, был ему нужнее и дороже. Но я, ничуть того не желая, набирался взрослости. Первый жар дружбы уже начал остывать — с его, не с моей, конечно, стороны. Мы по-старому часто встречались и вели не скончаемые разговоры. Я же любил его по-прежнему, сильно и верно; насколько сильно , этого он мог и не знать: «спинозианское» заявление Гётевой Филины «Я люблю тебя. Что тебе до того?» мне свойственно в высшей степени. {-134-}
Через шесть лет, даря мне сборник своих стихов, он надписал его так: «Коля, без Вас не было бы этих лет! Люблю только Вашу взыскательность. Верю, что она никогда враждой не обернется. Другу и единомышленнику — памятная надпись. Б. Пастернак. 12. IV.30». Слово «вражда» в ней, однако, все же присутствовало…
Как-то раз А. Т. Твардовский, не только талантливейший поэт, но и отличный рассказчик, поведал мне, с оттенком даже какого-то поэтического трагизма, как он был потрясен до глубины своей детской души, когда мать впервые за него, пятилетнего тогда парнишку,