Предсказание – End - Татьяна Степанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– С той рыжей? Ка… Имя у нее какое-то чудное.
– Был такой фильм «Москва – Кассиопея». И еще «Отроки во Вселенной». – Фома разглядывал носки своих ботинок – щегольских, модных, но, увы, нечищеных. – Герман и Кассиопея, брат и сестра… Знаешь, кем они были для меня тогда? Заповедь слыхал – «не сотвори себе кумира»? В школе о таких вещах не задумываешься. Герман в то время был для меня всем. Видал, какой он? И тогда такой же был, точно такой, хоть и совсем пацан. Я ему завидовал, я им восхищался, я хотел быть на него похожим – во всем. Я боялся его как огня, и я любил его, обожал, я на все был для него готов тогда. И потом тоже… Почти до самого последнего дня… И, наверное, потому, что я буквально бредил им, я влюбился в его сестру. Мне казалось… Знаешь, мне вообще тогда казалось, что все будет с нами так хорошо, так славно, что и жить мы будем долго и счастливо, и умрем в один день, и вообще… Я учился с ней в одном классе и с ума по ней сходил. Ну и, конечно, признался Герману. А он… он кое-что мне рассказал – не про нее, не про свою Каську, а так, вообще про баб. Он с четырнадцати лет жил со взрослой бабой. С учительницей из нашей школы.
– Шутишь?
– Я не шучу. Это сейчас мне кажется это чем-то из ряда вон, а тогда, в тринадцать-то лет… О, мне тогда казалось: Герман – молоток, настоящий мужик, половой гигант и все такое… Он рассказывал мне порой такие вещи, что я… Ну, знаешь, как это бывает, когда тебе всего двенадцать-тринадцать? Кажется, трехнешься или сделаешь, сотворишь что-то… Потом, когда эта история с учительницей наружу выплыла, в городе был страшнейший шухер. И самое интересное, что Германа посчитали этаким младенцем невинным, жертвой растлительницы. А он сам, сам мне рассказывал про все это такие вещи, такие… А я им восхищался. Я завидовал ему ужасно. И когда он мне предложил помочь ему…
– Помочь? В чем?
– Училку с треском выгнали. В том, что их с ней накрыли, Герман завуча школы винил. Ну и решил отомстить ей. Я не знал, что он собирается делать, но я тогда во всем ему подчинялся. Мне казалось, что это самая правильная мысль – отомстить за… В общем, Герман сказал, что учительницу он им не простит. Он ведь любил ее по-своему. Она первая у него была, самая-самая первая… Однажды он пришел ко мне и попросил взять у шофера деда немного бензина. Я взял из гаража тайком полканистры. У отца Германа тачка была, и бензин у него был, но он попросил тогда у меня. Я только потом понял, отчего он не взял канистру из своего гаража. Он сжег заживо любимую собаку завуча.
– Заживо?!
– Я этого, слава богу, не видел, – Фома потер лицо рукой. – Но разговоров в городе было много. Но и это меня от Германа не оттолкнуло. То, что он садист, я знал, и меня это от него не отвращало, наоборот даже…
– Фома, что ты несешь?
– Я правду тебе говорю. Ты вот все ко мне приставал: надо поговорить. Надо поговорить. Вот я тебе и рассказываю. Что же ты рожу-то кривишь? Я всегда знал, что он садист, с детства знал. И меня это от него не отвращало, даже наоборот, если хочешь знать, еще больше к нему влекло, притягивало, как магнитом. Та экскурсия в церковь Василия Темного, я про нее рассказывал, помнишь? Два класса, пятый и шестой, присутствовали на этой экскурсии. И мужик-краевед не нашел ничего лучше, умнее, чем поведать нам, пятиклассникам, шестиклассникам, про выколотые очи царя Василия угличским князем Дмитрием Шемякой. Ему, видно, мнилось, что мы вот так, через эти подробности лучше запомним родную историю, не по учебнику, а в натуре, так сказать. А мне – лично мне – из всего запомнились, в душу запали эти самые выколотые глаза. Что это такое – выколотые глаза, с чем их едят, как все это выглядит? А Герман заметил мой интерес к этому вопросу. Он же уже тогда дьявол был сущий – все, абсолютно все такое замечал. И предложил мне продемонстрировать наглядно. И я клянусь тебе, Серега, если бы возможно было провести этот опыт на ком-то – ну, на человеке, мы бы провели. Но мы были тогда пацанье: пятиклассник и шестиклассник, сопляки. И мы удовольствовались, ограничились крысой из живого уголка. Я достал спицу и зажигалку. А он… Герман Либлинг, он сделал все остальное. Для моего любопытства и на моих же глазах.
– Такие вещи нельзя рассказывать. Если и было что-то такое… дикое – в детстве по глупости, по недомыслию дурацкому, то это надо забыть, забыть, слышишь ты? – Мещерскому было трудно смотреть на Фому.
– По недомыслию? Ну уж нет, мыслили мы тогда весьма конкретными категориями. А садизм – он меня тогда не пугал. Он меня испугал гораздо позже. Знаешь, моя сестра Ирма, она же была старше нас. И она долгое время Германа вообще не замечала, в упор его не видела. Ее взрослые ребята интересовали. Но и с ними она особенно не церемонилась. Севка Шубин, Ванька Самолетов, Илюха, будущий прокурор, они все за ней бешено ухлестывали. Она была для них девочкой из высшей касты. Знаешь, что такое в маленьких городках высшая каста? Это намного жестче и сильнее, чем даже в Москве. Они все тогда были сынки местной городской элиты. И своих местных девчонок не то чтобы презирали, но считали обыкновенными, доступными. А наша Ирма… внучка академика, столичная штучка, поступавшая в театральное училище… О, я представляю, кем она им казалась. Да и вела она себя соответственно. Она вертела ими и распоряжалась, как хотела. И сохраняла власть, даже когда в Москву мы уехали и только наезжали сюда к деду на дачу летом или там на праздники – на Новый год. Они все к ней и в Москву таскались – только чтобы увидеться. Севка Шубин даже на один день отпуска во время службы в армии… А ведь все знали, что он с Наташкой Куприяновой еще до армии жил и что она ждет его возращения. Но Наташка Куприянова ничего ровным счетом не значила, когда на горизонте появлялась Ирма – моя сестра…
Мещерский отметил, что Фома здесь и сейчас говорит о своей сестре совсем не таким тоном, как там, в Париже, или во время их похода в парк.
– Ей и так здешних поклонников хватало. И Герман, молоденький Герман был ей тогда не слишком интересен. Просто пацан – приятель младшего брата, сын знакомых родителей, частый гость в нашем доме. А с Кассиопеей она тоже почти не общалась, хотя и замечала, что я в нее… В общем, сестре моей, наверное, тогда было наплевать на нас, младших. Да и история с учительницей, и эта история с собакой не прошли бесследно. Слухи-то по городу бродили самые разные. Герман у моей сестры после этой истории с собакой стал вызывать чувство брезгливости. Она нравственно была здоровой, правильной девушкой, хотя доброй и не была никогда.
– Твоя сестра не была доброй? И ты так спокойно мне об этом говоришь?
– Но это же правда. А я сам разве добрый? – Фома усмехнулся. – Учитывая наш отроческий опыт с бедной крысой… Отроки во Вселенной, в звездолете, как в консервной банке, через тернии к звездам, познавая белый свет посредством опыта и чувств… Во мне-то тогда эти самые чувства бурлили, как кипяток. И казалось мне тогда от большого-то ума, что у моей сестры и у моего дружка-кумира Германа Либлинга взаимная стойкая неприязнь друг к другу. Я, как всегда, в нем ошибся, Сережа. Ни черта я в нем не понимал.
– Ирма ему нравилась? Но что же все-таки произошло?
– Примерно за год до ее гибели состоялся у нас с ним один разговор. Мы с сестрой тогда уже жили с родителями в Москве, а сюда приезжали летом к деду на дачу. У Кассиопеи был день рождения, и я… В общем, я тогда еще понял, что есть вещи, для которых время и расстояния ничего не значат. Я ее не видел год, а когда увидел, то все словно стерлось. Я ей пожениться предложил, как только через год школу кончим. Смешно, правда? Она всерьез, конечно, этого не приняла, девочка была умная. Очень умная. И очень красивая – так мне тогда казалось. Я эту ее несерьезность воспринял как страшную трагедию. Белый свет для меня прямо померк – я-то весь в любви, кровь во мне горит, а надо мной только посмеялись – «вот дурачок», волосы мне на затылке, как мальчишке, взъерошили. Но все равно этой трагедией своей я ни с кем делиться не собирался. И ему, Герману, я ничего не сказал. Он сам ко мне подошел и предложил… В общем, это был еще один «опыт натуралес». Он мне предложил обмен.
– Обмен? – Мещерский слушал с напряженным вниманием.
– Он сказал, что заставит свою сестру переспать со мной, если я… Одним словом, если я устрою ему так, что он сможет увидеть мою сестру полностью раздетой, голой.
– Как это? Зачем?
– Зачем… Я тоже тогда не сообразил. Морковку-то он мне какую протянул сладкую. О том, чтобы с Каськой переспать, я даже и не мечтал. Я знал, что Герман на нее имеет неограниченное влияние, она боялась его, наверное, просто знала лучше всех, на что он способен, поэтому и всегда, еще девчонкой-школьницей, исполняла все, что он от нее требовал. И я верил, понимаешь, верил, что он заставит ее… С учительницей-то немецкого он как-то сумел же сладить. Со взрослой бабой! Я согласился, не раздумывая. План был простой – в отсутствие взрослых я коловоротом провертел в деревянной стене нашей ванной на даче дырки. Рядом с ванной была кладовка. Герман пришел ко мне и остался. Ирма мылась в душе, а он разглядывал ее. Она всегда подолгу плескалась, так что это был хороший сеанс стриптиза. И утром он тоже подглядывал за ней – как она подмывалась, как стригла ногти на ногах. Я думаю, именно с того момента он и… В общем, тот кошмар начался там, возле стены с проверченными коловоротом дырками. Это стало для него началом, толчком – он захотел ее. Он стал приходить к нам все чаще, но я чувствовал – он уже не ко мне ходит, а к ней. Как и все эти старшие парни – Самолетов, Илья Костоглазов, как Севка Шубин, который в увольнительную к ней в Москву приезжал. Но у тех-то все было по-человечески, а у него, у Германа… Он стал ее преследовать, писал ей записки. Я потом после ее гибели нашел их – множество записок с разной похабщиной. Он писал ей, какая она – он, оказывается, сумел разглядеть ее до последней родинки, до последнего волоска на лобке. Он подробно описывал ей, как, какими способами будет заниматься с ней любовью, и это не были записки юнца, вчерашнего школьника, это было что-то противоестественное, изощренно-болезненное, воспаленное. Все это и возбуждало, и одновременно вызывало тошноту. Потом, после ее гибели, я отдал эти записки следователю, но они уже не могли повлиять на ход дела.