Кислородный предел - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Башилов — капризный и вздорный. Один из тех, чью вздорность окружающие склонны принимать за побочный эффект гениальности, что ли. Затворник, изловчившийся разосраться со всеми, включая собственную дочь. Пятый год проживает в собственном поместье у отрогов Пиренейских гор. Устроил там, под замковыми сводами, грандиозный, собственного имени и единственного зрителя каталог-музей. Уверен: только по его, башиловской, коллекции инопланетные пришельцы составить смогут адекватное, законченное представление о земной цивилизации, когда та, отравившись собственными испражнениями, окочурится. Впрочем, разве не безумцы взламывают гроб беспамятства, которому все наши, человеческие, дела предаются?.. А с Зоей вышло что? Ее он обожал, боготворил, все прочие слова того же ряда. Был движущей силой в Зоиной жизни — от него она отталкивалась, с ним спорила, его стремилась превзойти, от него отделиться и сделаться самостоятельной, самодостаточной, опровергнуть, как мир, вечный трюизм, что природа отдыхает на детях Башиловых. Чуть более года назад — в один из своих нечастых приездов — Башилов обозвал свою «кровиночку», «снежинку» шлюхой. «Шлюхой рынка», точнее, которую он и знать не желает. В полемическом запале. Неизвестно, сколько папка перед этим выпил, но одну-две бутылочки точно уговорил. Как понял в меру своего разумения Нагибин, суть их сложных эстетических разногласий сводилась к тому, что Башилов — художник, а те, кого отстаивает Зоя, — нет. Он, Башилов, из тех и за тех, кто еще имеет наглость осмысленно водить обычной колонковой кистью по холсту и лепить фигурки из пластилина; он имеет дело с тем, что из века в век было плотью, веществом искусства, а она, его милая защищает бездарей и шарлатанов, чьи онанистские потуги направлены на выковыривание говна и гноя из собственных пустых голов тире прямых кишок. Нет, он не ретроград — охотно признает: в пространстве инсталляций, в сфере жестов тоже происходит чрезвычайно много интересного, но дайте вы, оставьте вы площадку и тем, кто пребывает в русле живописной традиции. «Это заговор, — настаивал отец, — современной художественной мафии, которая предпочитает делать деньги на современных выб…ках Уорхола и Дюшана по той простой причине, что жест, поступок куда как легче поставить на поток, в то время как искусство, делание, создание — это штучная работа, на которую уходят годы. Вы не можете выдержать конкуренцию с подлинным, — говорил Башилов, — в основе вашей менеджерской практики лежит провокация: назначил цену и созвал искусствоведов, которые подробно, на своем специальном, птичьем языке докажут толстосумам, что цена адекватна. Я открываю новый пышный каталог последних лотов Сотбис, — вещал Башилов, развалившись в кресле, — и что я вижу? — Перелистывая облитые жирным глянцем страницы, он обращался, представлялось, к одному Нагибину — как к святой простоте, которая одна и может оставаться «независимым экспертом». — Вот пожалуйста. Засохшая менструальная кровь, цена — восемьсот шестьдесят тысяч фунтов. Нагибин, вы не тем бизнесом занимаетесь: выставляйте ваши сгустки жира и ошметки кожи — при правильном освещении и ракурсе они похожи на танцовщиц под покрывалом, — назовите свою выставку понепонятнее, «Изнанкой красоты», к примеру, и вы будете миллионером, я вам гарантирую. Вот, пожалуйста — вариация на тему «Черного квадрата». Кусок картона два метра на полтора, сплошь и в несколько слоев усаженный дохлыми мухами, — их здесь много, сотни тысяч, миллионы, и они образуют абсолютную черноту. Этот лот, он будет подороже, ну еще бы, кропотливая работа, все вручную, цена — миллион двести фунтов. Нет, молчи — молчи, — он набросился на Зою, — не надо мне про то, что каждое произведение стоит столько, сколько за него готовы заплатить. Не сметь тащить законы вашего рынка в мое иерархичное искусство!»
«Я вот только одного все никак не могу… — отвечала на это Зоя насмешливо. — Кто же будет устанавливать-то эту иерархию? Кто будет назначать самих экспертов? Мне кажется, кому-то очень бы хотелось распоряжаться этим правом самовластно и единолично, Но времена сейчас другие — сейчас уже нельзя единолично. Это данность, пойми ты, современного мира, и дурная она или хорошая, но она такова, какова она есть».
И вот тут-то Башилов загромыхал — византийка наступила ему на мозоль.
«Да в хвост и гриву я вашу реальность! Да! Самовластно и единолично! От кого, от кого, а от тебя, родная, я не ожидал подобного раболепия перед данностью. Господи, какими же вы все стали рабами! Готовы делать что угодно, лишь бы ваш «пот и слезы» котировались, лишь бы в этой гребаной данности вы были востребованы. На кого ты похожа — вдумайся, присмотрись. Шлюха рынка, ты боишься оказаться некупленной, как домашняя рыбка — оказаться вне аквариума. И, отклячивая задницу, взываешь к покупателю — ну, возьми меня! Если эти правила приняты всеми, то и я их приму, так, по-твоему, выходит? Ну, да и что с вас взять-то, с баб, когда у вас в основе, в корне — вот это стремление нравиться».
Нагибин застигает, обнаруживает сам себя в окрестностях того же Павелецкого вокзала. Находит скамейку в проеме между гаражей, садится. (Чем ближе рассвет, тем ближе и возможность осмысленно-целенаправленного действия.) И вертит, вертит телефон в руках, все не в силах избавиться от тремора пальцев. Решается все-таки.
— Фамилия женщины? — Молодой и четкий голос диспетчерши звенит, похож на голоса диспетчерш всех вместе взятых. И, дождавшись ответа, приказывает: — Оставайтесь на линии.
И приятное, расслабляющее позвякиванье в трубке. Музыка для релаксации. Словно Пярт, которого в Европе ставят специально для пациентов хосписов: монотонный, нежнейший звон колоколов для тех, чьи кишки на три четверти съедены метастазами. Звенят, звенят дивные колокольчики, и уже перед глазами снег порхает, белый, беспощадный снег, идущий миллионы лет. Все же музыка в трубке — не Пярт. Это Tabula Rasa с обратным значением, колокольчики для человека, который умирать не собирается и безбожно верит в то, что он не умрет никогда. Сквозь мелодию пробивается гул электрического ветра, мягкий шелест пальчиков по клавишам, и мерещится Нагибину движение бесплотной электронной вести по бесконечным километрам кабелей.
Прорезался снова дежурно-участливый голос диспетчерши, нанес ему холодящий удар надежды и отчаяния, будто впрыснул ментол в грузно вздувшуюся сердечную мышцу:
— Извините, информации о женщине с такой фамилией у нас сейчас нет. Полных данных нет по пострадавшим на текущий момент. Мы их только сейчас обрабатываем. Попробуйте позвонить позднее. Также можем вам посоветовать обратиться в больницы — позвонить туда или подъехать лично. Готовы записывать? Номера, адреса. Диктую — записывайте… Нет, мужчина, нет, — прорвалось вдруг в гладкой речи теплое, живое раздражение. — Это точно… вы уже седьмой с такой фамилией. Да, все семеро Башиловых… Вы записываете? Двадцать первая городская больница, телефон девятьсот двенадцать — двадцать три — тридцать четыре…
Он строчит, вбивает в память, специально вот для этой цели и второй мобильник у него. И не слышит он, как двое подошли, сели, взяли в клещи. Лишь когда тяжелая рука ложится на плечо, Нагибин поднимает голову. Заурядные виртуозы привокзального гоп-стопа. Невысокие и тонкие в кости, гибкие и верткие мужики с грязноватой смуглой кожей и бараньими темно-карими глазами.
— Деньги, — коротко бросают, не куражась и с давящей грозностью на Нагибина не зыркая.
— Деньги? Счас! — откликается с готовностью и, стиснутый с боков, неуклюже шарит по карманам. Возможность хоть сколь-нибудь осмысленного действия им наконец обретена. Виновато улыбаясь, он глазами, невербальным языком просит разрешения подняться со скамьи. В заднем, в заднем у него. Поднимается, телефон сжимает в кулаке. И в висок одного угощает — не согнав с лица угодливой улыбки и почти без размаха. И тычком второго в сердце. И ногами принимается поочередно их охаживать. Долбит, лупцует, гвоздит, удержу и устали не знает, все никак подняться не дает: одному, другому, одному, другому.
— Э, э адо, мужик, стой, э адо, — умоляет один, обращая к Нагибину рожу разбитую, черно-багровую, как арбузная мякоть в пыли. В глазах — покорность скотская, неизбывная мука жертвенной твари. — Не бей, прошу тебя, не надо, брат, прости.
— Жить, сука., хошь? — Нагибин дышит загнанно.
— Все… хотят., брат… — сквозь соленую кашу во рту тот выдавливает.
— А я? — гремит Нагибин. — А я хочу? Несправедливость, слышь? — И снова — в ребра шкоднику носок, и с каждым новым выкриком как будто понимание в него вбивает. — Я не хочу, а буду, буду, буду…
8. Последний пионер Советского Союза. «Россия». Менделеевск
Его социальные шансы изначально равнялись нулю. Ему во всех подробностях предстояло повторить тупую, беспросветно-трудовую жизнь Сухожилова-отца — мастера по ремонту подвижного состава в депо — с похвальными профкомовскими грамотами (красный профиль Ильича на мелованной бумаге; «Награждается за добросовестное отношение к труду и успешное выполнение социалистических обязательств») и нищенской пенсией на период доживания. Облезлая хрущоба, окраина промышленного — под крылышком у грандиозного химкомбината — городка и рядовая школа, где каждый третий ученик поставлен на учет в детской комнате милиции, а преподы упрямо повторяют «дожить» вместо «класть», — таковой была уготованная Сухожилову взлетная полоса. Прилежный и дисциплинированный, он мог бы, морща свой ущербный каменистый лобик, получить приличное образование в каком — нибудь заштатном институтике и устроиться рядовым самураем продаж в «престижную фирму». Мир увеличил спрос на продавцов готового, торговцев пустотой, и ему было позволено стать скромным офисным служащим, каждый день ходящим на работу и смиренно сидящим в отведенном загончике с девяти до шести. Тем жалкеньким менагером, чей взмыленный и ошалевший архетип (с крупным потом на лбу и в распущенной удавке галстука) умирает от страха и нервного напряжения в многочисленных рекламах средств против стресса и лекарств от импотенции, конвульсивно подергиваясь в паутине телефонных проводов и истерично разгребая залежи платежных поручений. И электронный турникет, к которому он подносил бы карточку электронного пропуска, регистрировал и отмерял бы еще один день его жизни — единственный, невозвратимый, драгоценный, не приносящий ничего, помимо отупляющей усталости и унизительных грошей, необходимых, чтоб и дальше заниматься бессмысленной работой.