Смерть в Киеве - Павел Загребельный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- А игумен? Неужели не сказал, что это неправда? - даже наклонился к Дулебу Силька.
- Сказано же тебе: спрашиваю лишь я, ты отвечаешь мне.
- Хорошо, - улыбнулся Юрий. - Тогда спрошу я, лекарь. Что сказал игумен, услыхав обвинение его привратника в убийстве князя?
- Не был я привратником! - крикнул Силька.
- Помолчи, - махнул на него князь Андрей.
- Я сам спросил игумена, - потер лоб Дулеб, вспоминая весь тот странный, теперь словно бы и вовсе не существенный разговор, - спросил его, почему не сказал о подозрении в убийстве в первый день нашего приезда в Киев. Ведь мы с Иваницей приехали прямо в монастырь святого Феодора и сразу сказали игумену, зачем приехали. Разговор же у Войтишича происходил накануне нашего отъезда из Киева, когда мы уже хотели возвращаться к князю Изяславу ни с чем, ибо в Киеве невозможно было найти виновных, виновен был весь город, а значит - никто.
- И князь Изяслав не вельми бы возрадовался таким твоим вестям, въедливо заметил Долгорукий, - он ждал от тебя вестей иных. Ему хотелось обвинить в братоубийстве Ольговичей и Давыдовичей.
- Никто и слушать не хотел про братоубийство. Ни князь Изяслав, ни воевода Войтишич, ни Анания-игумен.
- А указали тебе на меня? Не поверю в такое.
- На тебя никто не указывал. Это уже я сам, когда узнал, что убийцы бежали к тебе.
- Какие мы убийцы? Что ты говоришь такое, лекарь? Побойся бога! промолвил Силька с таким отчаянием и укоризной, что все невольно взглянули на этого отрока, и каждому стало неловко за этот допрос, за ничем не подкрепленные обвинения, подозрения, за пересказ чьих-то слов, полузабытых, несущественных, быть может, и бессмысленных, но долг довести дело до конца толкал их к новым расспросам, они должны были идти на новые неудобства, между ними не должно было оставаться ничего невыясненного, иначе не могли бы они выйти из этой палаты, хотя и не охраняемые грозной стражей, не удерживаемые никем, кроме высокого долга - установления истины.
- Так что же молвил тогда игумен Анания? - повторил вопрос князь Юрий.
- Он промолчал, а за него сказал Войтишич. Войтишич сказал почти то же самое, что ты, княже. Что игумен святой человек и неприлично ему вмешиваться в грязь и преступность жизни повседневной. К этим словам игумен добавил свои, но не про себя, а про Войтишича. Мол, лишь такой отважный человек, как воевода, имеет мужество говорить обо всем, не скрывая.
- На что Войтишич, наверное, сказал: да будь оно все проклято, засмеялся облегченно князь Юрий, тешась, что мог угадать не только течение той далекой и теперь давнишней уже беседы, но и последовательность выражений, даже отдельные слова.
- Угадал, княже.
Дулеб понимал, что нужно прекратить допрос Сильки, отослать его, ему уже не хотелось теперь искать и Кузьму, он предчувствовал, что тот скажет то же самое, разве лишь, кроме игумена Анании, назовет еще кого-нибудь, но разве же от этого станет легче ему, Дулебу? Не верить этому круглоголовому отроку, в котором не было ничего монашеского, Дулеб почему-то не мог, а поверить - означало тем самым отказаться от своего предположения об участии князя Юрия в киевском убийстве, признать тщетность своего тяжелого путешествия, просить прощения у Долгорукого, а самое главное - и это печальнее всего - придется согласиться с мыслью, что в Киеве существовал (да еще и сейчас существует) какой-то странный заговор, направленный неведомо против кого: то ли против Долгорукого, то ли против Ольговичей, то ли даже против самого Изяслава; к заговору этому причастны игумен Анания, причастны, наверное, и Войтишич, и его люди, но зачем он и почему этим людям нужно было решиться на такое невероятное преступление, как прилюдное убийство князя Игоря, - этого сегодня никто бы еще сказать не мог. Конечно, можно было бы отбросить все сказанное Силькой, обвинить его в неправдивости, свести с Кузьмой и попытаться поймать на неточности, на расхождениях в ответах, - и тогда подтвердятся подозрения Дулеба, и он будет настаивать хотя бы на наказании этих двоих, если не сможет доказать вины самого Долгорукого.
Однако нужно было уже теперь подумать и о том вероятном случае, когда все сказанное Силькой подтвердит Кузьма. Подумать про сговор тех далеких и коварных людей в Киеве, ибо очень похоже было именно на это. И это приглашение на обед к Войтишичу, чтобы не выпустить из Киева доверенных князя с пустыми руками. К Войтишичу их пригласили не просто ради трапезы, а чтобы назвать имена выдуманных убийц. Потом подослали Ойку, которая должна была сказать, куда бежали убийцы. На мосту всех, быть может и самого воеводу Мостовика, подкупили, дабы они не говорили правды о том, когда проехали по мосту Кузьма и Силька. Сговор, сговор! Но зачем?
А Силька не виновен или же боится сказать правду при князьях. Как бы там ни было на самом деле, продолжать его допрос совершенно бессмысленно.
- Пускай идет, - сказал Дулеб. - Дальше спрашивать нечего.
- Иди себе, - сказал Долгорукий. - Да не пытайся бежать. Может, лекарь, отправить его в Суздаль да посадить там в поруб, потому что в Кидекше не имею ничего подходящего?
- Не нужно, пускай гуляет на воле, - сказал Дулеб.
Силька, недоверчиво посматривая то на князя, то на Дулеба, вышел за дверь. Там, наверное, остановился и не знал, куда идти.
- Пойду отведу его к отрокам, - встал князь Андрей. - Запугали малого. Лучше бы спросили у него о чем-нибудь книжном. Знает множество интересных вещей. А вы его тут, словно последнего раба, забитого и бездарного, допрашивали. Разве же можно так с умными людьми? Бога бы побоялись!
Дулеб чувствовал себя совершенно опустошенным. Не смог ответить князю Андрею, вообще ни на что не был способен. Склонился над пергаменом, немного подумал и, когда за Андреем закрылась дверь, медленно записал: "Кто начинает с утраты независимости суждений, заканчивает утратой сил душевных".
Это - о себе.
А про игумена Ананию записал такое: "Под личиной учености и набожности он скрывал злобливость, месть, убийство".
И тут внезапно заговорил Иваница, который молчал все это время, молчал терпеливо и самоотверженно, удивляясь, зачем Дулеб посадил его вместе с князьями, не веря в глубине души, что можно будет о чем-нибудь узнать у этого быстроокого Сильки при помощи простого допроса. Но еще сильнее удивился Иваница, когда Сильку отпустили, в сущности так ничего у него и не выпытав; а он сам от неверия в подобный обмен словами неожиданно ощутил любопытство ко всему, что здесь говорили, даже больше того: ему захотелось сказать нечто такое, о чем и в помыслах не имели ни князья, ни сам глубокомудрый Дулеб!
- А он не все вам сказал, - подал голос Иваница.
- Кто? - полюбопытствовал Дулеб.
- А Силька.
- Откуда ведомо тебе?
- Вот уж! Да он же на меня посматривал, как заяц из-под капусты! Вас всех знает, а меня - нет. Я для него неведомый и загадочный. Вот и испугался. А когда человек боится, так и знай: что-то он скрывает. Что-то у него есть недоговоренное.
Это могло восприниматься как намек на то, что Силька боялся при князе Юрии говорить до конца. Долгорукий должен был бы обидеться на Иваницу за такую откровенную бестактность, если не сказать резче. Однако Юрий - и Дулеб еще раз убедился в этом - не принадлежал к обычным людям, он не ведал чувства обиды в привычном понимании этого слова, ему чужда была мстительность, потому что другой на его месте не стал бы слушать ни такого, как Дулеб, ни тем более Иваницу, а давно велел бы обоих навеки упрятать в подземелье или же уничтожить вовсе.
Долгорукий воспринял слова Иваницы так, будто речь шла о чем-то постороннем, что к нему никак не относилось. Со спокойствием философа, для которого важнее всего докопаться до сути дела, он задумчиво промолвил:
- Не сказал всего, так скажет. Подождем.
- Согласен с тобой, княже, - поддержал его Дулеб.
- Поедем, не откладывая, к князю Ивану, - встал Долгорукий, - найдем там еще Кузьму да спросим. Тогда обоих сведем. Вот все и разъяснится, лекарь, хотя, наверное, и так уже стало разъясняться. Или же еще нет?
- Ехал к тебе из Киева с тяжким обвинением, а теперь, вижу, придется изменить его на любовь к тебе, прости за лесть...
- Князей любить не надо. Достаточно для этого женщин, - с этими словами Долгорукий отпускал, собственно, на сегодня Дулеба и Иваницу. Иваница вскочил и поскорее выбежал из палаты, потому что очень хотелось ему заполучить сообразительного Сильку и, не ожидая, пока за него снова возьмутся старшие, самому потрясти, как трясет черт сухую грушу. Дулеб же, прежде чем сложить свои письменные принадлежности, записал: "Осознание собственного невежества - одинаково неожиданное, болезненное и обидное".
Иваница нашел Сильку в оружейне. Тут уже не нарисованные, как у больного Ярослава, а настоящие висели на стенах щиты, мечи, топоры, копья, луки. Щиты украшены золотой выпуклой оковкой, а то и сплошь золоченые, с мастерской чеканкой, даже с эмалями, хотя эти эмали должны были бы осыпаться в первом же бою, от первых ударов. Тут висели дорогие луки с шелковой тетивой и княжеские тулы, обтянутые кожей пантеры, обладающие чудесным запахом. Или мехом бобра ради чванства.