Золотой песок - Полина Дашкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это мерзко! – басом рявкнула тетя Наташа. – Это надругательство над памятью. Кто-нибудь уймет ее наконец или нет?
– Как она смеет? Уберите ее отсюда, сию же минуту! – Мама уже не кричала, а пронзительно визжала. Загрохотали табуретки. Быстро простучали шаги по коридору. Шарахнула входная дверь.
– Викуша, успокойся, я прошу тебя…
– Оставьте меня в покое! Ненавижу! Что он с нами сделал? За что? Ника, деточка, пойди сюда! Ника! Где моя дочь? Где мой ребенок?
Ника убежала, забилась в стенной шкаф, зажмурилась, заткнула уши, но все равно мамин крик иголками впивался в мозг.
– Найдите ее! Умоляю, кто-нибудь! Где мой ребенок?!
Крепкие руки дяди Володи Болдина вытащили Нику из шкафа.
– Тихо, тихо, малыш, подойди к ней, она не в себе. Пожалей ее. Потерпи. Это пройдет..,
Мама прижала ее голову к своей груди, больно и неудобно пригнув, так что у Ники тут же заныло все внутри.
– Девочка моя, доченька, бедненькая ты моя единственная ты моя… Никому мы с тобой теперь не нужны, одни мы с тобой остались на свете. Ты не бросишь меня? Посмотри мне в глаза! Ну, посмотри на мамочку, Ника.
Дрожащими руками она взяла ее за щеки и принялась целовать в глаза, в лоб, размазывая помаду и выдыхая крепкий перегар.
Ника чувствовала себя вялой мертвой куклой. Ей уже не было стыдно, как минуту назад. Ей было все равно. За столом все молчали и прятали глаза.
– Вика, отпусти ее. Ребенку пора спать, – дядя Володя Болдин первым нарушил неловкое молчание, взял Нику за плечи, повел в ванную, широкой теплой ладонью умыл ей лицо, испачканное маминой помадой.
– Ты прости ее, малыш, – говорил он, сидя на краю кровати и поглаживая по волосам, – у нее просто нервный срыв. Я понимаю, тебе стыдно, противно. Нет ужасней чувства, чем стыд за свою мать. Но это пройдет. Ты забудешь, простишь, жизнь наладится.
– Я прощу, – пробормотала Ника, – но забыть не смогу.
– Представь, каково ей сейчас? – тяжело вздохнул дядя Володя. – Попробуй ее понять и просто пожалеть. По большому счету она очень хороший человек, и тебя любит. Ты веришь мне?
– Нет.
– Почему?
– Она играет. Она все время играет. Когда это кино рядом умный режиссер, получается неплохо. Но когда это жизнь, а она продолжает играть, получается отвратительно.
– Не суди ее, Ника. Ты еще маленькая девочка. Тебе всего лишь тринадцать лет.
– Четырнадцать.
– Ну, не важно. Это говорит в тебе детский максимализм. Она твоя мать. Другой у тебя нет и не будет. По большому счету она очень хороший человек… По самому большому счету.
Глава 11
«По большому счету мой Гриша хороший человек… По самому большому счету», – думала Вероника Сергеевна и глядела не отрываясь в иллюминатор.
В салоне погасили свет. Небо медленно светлело. Зинуля уснула, по-детски приоткрыв рот. Лицо ее во сне разгладилось, щеки порозовели. Она опять казалась девочкой-подростком, будто не было долгих восьми лет, которые так страшно изменили ее лицо.
Она умела засыпать моментально, в любой обстановке, при любом шуме, в самой неудобной позе. И так же моментально просыпалась, распахивала восторженные синие глаза, куда-то мчалась, не умывшись, не почистив зубы, или хваталась за карандаш, и проступало вдруг из хаоса карандашных линий знакомое лицо, дерево, угол соседнего дома с телефонной будкой, облако, отраженное в камышовом пруду.
Она никогда не пыталась выставлять и продавать свои картины. Могла отдать какой-нибудь маленький шедевр за бесценок. Коли просили подарить – дарила. Как только картина была закончена, она переставала интересовать автора. Однажды Зинуля на глазах у Ники взялась чистить воблу, расстелив прелестный акварельный натюрморт.
– С ума сошла? – закричала Ника, выхватывая картину, осторожно стряхивая с нее рыбные очистки.
– А это что? – захлопала глазами Зинуля. – Это я когда нарисовала?
– Два дня назад. Всего два дня назад. Ты потратила на этот натюрморт больше суток. Он получился отлично. Посмотри, совершенно живой лимон на блюдце и эта треснутая чашка…
– Не выдумывай. Я не могла больше суток малевать такую дрянь, – Зинуля весело рассмеялась. – Слушай, а как же вобла? Пиво выдыхается. Дай хотя бы газетку.
Если бы к ее таланту немного здравого смысла, трудолюбия и тщеславия, она могла бы стать известной художницей. Но в жизни не существует никаких «если бы». Зина Резникова стала тем, кем хотела стать, и ничего иного не дано.
Они дружили с первого класса. Это давно уже была не дружба, а совсем родственные отношения. Однако настал момент, когда обе почувствовали, что разговаривать, в общем, не о чем. Нике было больно смотреть, как сгорает в бездарном огне богемных ночных посиделок, тонет в пустом многозначительном трепе, в портвейне и водке не только талант, но молодость, здоровье, обаяние ее любимой школьной подруги. А вскоре подвернулся подходящий формальный повод, чтобы никогда больше не встречаться.
Зинуля попросила у нее взаймы три тысячи рублей. Восемь лет назад это была довольно солидная сумма. Почти как тысяча долларов сегодня. Ника точно знала – не вернет. Но деньги дала. Они были не последние у Ники. А вот подруга была последняя и единственная. Ника отлично понимала, Зинуле будет стыдно, она исчезнет. Зинуля в глубине души тоже это чувствовала и все-таки деньги попросила. Можно было ограничиться более скромной суммой, как это случалось раньше. За двести-триста рублей Ника просто покупала какую-нибудь Зинулину картинку, когда видела, что у подруги совсем плохи дела, нет зимних сапог, например, или совершенно пустой холодильник. Сапоги, конечно, так и не покупались, холодильник оставался пустым. Зинуля обладала удивительным свойством: какая бы сумма ни оказывалась в ее кармане, через день-другой не оставалось ни гроша.
Давая Зинуле три тысячи, Ника знала, что тем самым вычеркивает единственную подругу из своей жизни. Так оно и вышло. Зинуля жила на окраине, без телефона, связь у них была односторонняя. Зинуля не звонила. Можно было разыскать ее через родителей, она в то время еще часто навещала их. Но Ника не пыталась, опасаясь глупых торопливых оправданий, детского вранья, неизбежного взаимного напряжения в разговоре.
– Никогда не давай в долг близким друзьям, если не уверена, что вернут, – говорила Нике ее мудрая рассудительная бабушка Симочка Петровна, – не увидишь больше ни денег, ни человека. Ты, конечно, долг простишь, но должнику будет совестно смотреть тебе в глаза. Люди не прощают тех, перед кем виноваты.
Радиоголос сообщил, что самолет идет на посадку, Ника сильно вздрогнула, опомнилась, словно проснулась после глубокого наркоза.
Побег с инаугурации, полет в Москву раньше, чем планировалось, – это всего лишь глубокий наркоз. Никиты больше нет, и продолжать жить так, словно ничего не случилось, действовать по намеченному разумному плану: сначала отсидеть на всех положенных торжествах, посвященных инаугурации, потом слетать в Москву на один день, постоять на кладбище, и оттуда сразу в аэропорт, чтобы успеть на очередной банкет – это невозможно.
Ника ни секунды не верила, что ее муж каким-то образом может быть причастен к смерти Никиты. Она не собиралась ничего выяснять и расследовать. Ей просто надо было срочно что-то предпринять, побыть одной. В Москве, в пустой квартире, без посторонних глаз и ушей, она, возможно, сумеет просто выплакать проклятую, невыносимую боль. А дальше видно будет.
Ей только не пришло в голову, что пока все ее действия вполне согласуются с гнусной клеветой, содержащейся в анонимном письме. Она сбежала от мужа в один из самых торжественных моментов его жизни, она летит в Москву, как было сказано в письме. И вовсе не под наркозом.
Что-то неприятно щекотало ей висок. Взгляд. Слишком внимательный, можно сказать, наглый. Интересно, каким образом по воздуху передается это ощущение чужого взгляда? Как ее объяснить, щекотку чужих биотоков?
Она повернула голову. На нее смотрел из полумрака соседнего ряда страшно худой, какой-то весь острый, угластый мужик лет пятидесяти. Совершенно лысая голова, не бритая, а именно лысая. В таком возрасте это может быть результатом химио – и радиотерапии. «Онкология, – механически отметила про себя Ника, – залеченная опухоль. Долго вряд ли протянет. Не жилец».
Лысый отвел взгляд. В его движениях была нервозная резкость, словно он очень спешил, даже когда просто сидел в самолете. Внезапно возникло странное чувство, что где-то когда-то она уже видела этот профиль.
Иван Павлович Егоров прикрыл глаза и откинулся я спинку кресла. Надо расслабиться хотя бы на несколько минут. Это необходимо, иначе совсем не останется сил. Он думал о том, как приятно быть чистым, без толстого слоя грима на лице, без парика на голове.
Перед посадкой он умылся в грязном аэропортовском сортире. Какой-то лощеный сопляк стоял рядом у зеркала и наблюдал, как немолодой мужчина смывает с лица грим, выразительно хмыкал и тихонько напевал себе под нос: «Голубой я, голубой, никто не водится со мной». Егорову захотелось вмазать кулаком по насмешливой юной морде, но он, разумеется, сдержался.