Вкус невинности - Роксана Михайловна Гедеон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сила, и самая беспощадная, была применена в 1832 году, когда ткачи в Лионе подняли черное знамя восстания: «Жить работая или умереть сражаясь!» Второй город Франции несколько дней был у них в руках, даже в Париже наиболее смелые бунтовщики поддержали их и выстроили баррикады на улице Сен-Мерри, требуя республики. Тогдашний премьер-министр Казимир Перье подавил мятеж огнем и водой - используя пожарные насосы - за что и получил прозвище Казимир Помпье. Но забастовки рабочих продолжались, у них даже появились яростные защитники, вроде Огюста Бланки, которые называли ткачей, лудильщиков, стеклодувов пролетариями и говорили уже не о черном, а о красном знамени, символизирующем решимость бороться за освобождение пролетариата до последней капли крови.
Несмотря на все эти мятежи и заговоры, Париж в 1833 году жил очень весело. Да, столица тоже дулась на режим, и каждый вечер около театров Жимназ и Амбигю мальчишки швыряли камнями в полицейских, но это была только бравада, желание не отставать от моды. Самые ожесточенные битвы разыгрывались не вокруг политики, а вокруг новых спектаклей, так, как это было во время первого представления пьесы Гюго «Эрнани» или мелодрамы Дюма «Антони». Романы Бальзака и Жорж Санд читали с большим интересом, чем газетные статьи о заседаниях Палаты пэров. Выставки знаменитых художников всегда производили фурор. За год издавалось до тысячи романов. Актеры и актрисы из паяцев и шутов, какими их считали раньше, превращались во влиятельнейших граждан. Плеяда молодых талантливых литераторов, объединившихся в условном обществе под названием «Молодая Франция», утверждала новое искусство, новых героев - одиноких, смелых и романтичных. Иностранцы со всего света устремлялись в Париж, который по праву назывался тогда столицей мира, чтобы воочию увидеть все происходящее, побывать в салонах, поучиться на лучших образцах французского искусства.
Где-то далеко, на юге, за Средиземным морем, шла война за покорение Алжира, пожиравшая сотни жизней и миллионы франков, порой либеральные депутаты в Палате упрекали правительство за эту бойню, которую считали бессмысленной; им возражали банкиры и министры, утверждавшие, что Алжир нуждается в продуктах, производимых во Франции, и Франция нуждается в масле, кофе, семенах, скоте, шерсти, вывозимых из Алжира, - таким образом, война была вовсе не бессмысленна. Эти споры не вызывали широкого отклика в обществе. Война была далеко, в Африке, мало кого затрагивала, а здесь, в центре Франции, так весело жили парижские улицы, такая веселая и нарядная толпа заполняла их, так лихо неслись открытые экипажи к Елисейским полям. Сияли роскошные витрины магазинов. Кафе, рестораны, театры были полны. Мотивчики канкана перемешивались с мелодиями из «Фрейшютца» и задорными песенками Беранже. «Обогащаться и наслаждаться» - таков был жизненный принцип времен Луи Филиппа. Нарядный Париж веселился.
Утро 5 октября 1833 года застало Адель на пятом этаже гостиницы «Французский двор» - гостиницы, затерявшейся между церквями Латинского квартала и старинными зданиями Сорбонны. Был понедельник. Луч осеннего солнца, поначалу робко проникший в окно мансарды, прорвался минуту спустя уже целым снопом света и позолотил балки, перекрывающие потолок; по этому признаку Адель поняла, что, если сейчас же не встанет, то опоздает на службу в магазин.
Вчерашний день, воскресенье, закончился мгновенно, как всегда заканчивались выходные. Сейчас был уже понедельник, и надо было вставать. Адель пошевелила руками, слегка приподняла голову с подушки, но такое ленивое нежелание разлилось по телу, что голова ее снова опустилась. Она знала, подсознательно поняла еще вчера вечером, что сегодня не поднимется. Нет больше сил просыпаться так рано. Впрочем, проснуться она еще могла бы, но идти в магазин, который ей так ненавистен, - это уж невыносимо. Сегодня она не сможет. И никогда, вероятно, не сможет. На этой службе пора поставить точку.
Приняв это решение, которое любой иной девушке в таком же положении показалось бы безрассудным, Адель осталась лежать. От облегчения стало свободнее дышаться и спокойствие заполнило каждую клеточку тела. Остались, к сожалению, те самые три чувства, которые теперь она испытывала постоянно: злость, тошнота и голод.
Она, впрочем, подозревала, что тошнота была не столько следствием беременности, сколько следствием того, что ей постоянно хотелось есть. Хотелось свежих сладких круассанов с маслом и медом, камамбера,[18] кофе. Если бы ей хоть раз удалось позавтракать так, как это было раньше, тошнота бы прошла, Адель это чувствовала. Но ее завтрак состоял из хлебца в 3 су и молока за 1 су.
Столько соблазнительных видений промелькнуло перед глазами, что мысли Адель вновь вернулись к магазину. Еще не поздно было пойти туда. Мадам Делаборд, хозяйка этой проклятой лавки, будет недовольна опозданием, но примет ее. А вообще-то, что толку думать об этом? Она примет ее и завтра, просто вычтет кое-что из жалованья, а сейчас, в понедельник, лучше остаться дома. Сегодня совсем уж не хочется туда идти.
Когда она думала о своей работе, о магазине, ее охватывала просто-таки ненависть. Она поступила в эту бакалейную лавку еще в августе, и мадам Делаборд охотно приняла ее, соблазнившись внешностью Адель. Тогда сама Адель была полна иллюзий. Вспоминая то недавнее время, она зло усмехнулась, переворачиваясь на бок и подперев щеку подушкой. Было прохладно. Адель посмотрела, как все ярче заливает ее мансарду осеннее солнце, освещая дощатый пол и стол с посудой и лампой, и снова задумалась.
Тогда, в августе, она была так потрясена, что несколько дней вообще ничего не способна была воспринимать. У нее были деньги - сорок франков. После той встречи с Демидовым, побродив без смысла по Парижу, она забрела в Латинский квартал, под вывеску «Французского двора». Комната на пятом этаже, самая плохая и грязная, сдавалась здесь за двадцать франков в месяц. Адель заплатила вперед, поднялась в мансарду, села на постели, бессильно уронив голову на скрещенные на коленях руки, и зарыдала. Это были ее первые слезы после разговора с Анатолем. Ей было больно так, что едва не остановилось сердце.
А еще она вымокла под дождем до нитки и была очень голодна.
Тот злосчастный день пересек всю ее жизнь. Адель поняла это сразу. Она не могла вернуться к матери, потому что сам тот дом был ей ненавистен. Об Эдуарде она первое время вообще не могла думать. Она была так раздавлена чудовищной низостью его поступка, что первое время подумывала о самоубийстве.
Две недели она просидела в этой