Воспоминания - Вилли Брандт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сообщения о том, что творилось от имени немцев в оккупированных странах, отнюдь не облегчали защиту «другой» Германии. В Швеции взгляды были обращены сначала на Норвегию, а во второй половине войны — и на Данию. Однако доходила информация и об акциях по массовым расстрелам в Польше, Советском Союзе и в Юго-Восточной Европе. Потрясенные норвежские друзья рассказывали страшные вещи о югославских и русских военнопленных, вывезенных за полярную зону и уничтоженных там. Неслыханным позором покрылось имя немецкой нации. Я предчувствовал, что мы еще долго не избавимся от этого позора.
Ужасы, хотя о них было известно далеко не всем, обременяли деловую дискуссию о мирных целях, как только она выходила за рамки нашего кружка. На уровне эмоций стала появляться враждебность по отношению к немцам. Появились даже признаки расизма, красноречивым выразителем которого стал английский лорд Ванзитарт. Он говорил, что немцы, выдающие себя за «демократические» силы, ничем не лучше остальной части нации. Мое собственное будущее отнюдь не обязательно было связано с Германией, но я считал своим прямым долгом резко, и даже очень резко, возражать тем, кто отказывал Германии в праве на будущее. Я постоянно приводил в разных вариациях один и тот же аргумент: совсем не обязательно все должно было случиться именно так, как случилось. Никто не рождается преступником. Каждый народ имеет свои особые, но неизменные свойства. Тяжелое историческое наследие обременительно, но его можно преодолеть. Я писал, что мы боремся против «ванзитаризма» не потому, что он бичует преступления нацистов, милитаристов и империалистов, а потому, что, имея в виду конкретные меры, он означает избиение простого немецкого народа и снисхождение к реакционным слоям других наций. Не существует ни коллективной вины, ни коллективной невиновности. Но я не забывал и о другой стороне морали: даже тирания не дает основания вести себя, подобно гиенам, или мириться с жизнью, недостойной человека.
Стоит ли удивляться тому, что я вызывал кое у кого раздражение, и вскоре обо мне стали говорить, что, мол, немец — он и есть немец. Трюгве Ли, тогдашний министр иностранных дел норвежского эмигрантского правительства, еще в 1941 году считал, что я, попросту говоря, «ярко выраженный германофил». В Стокгольм пришло письмо, в котором он счел нужным нанести мне удар в спину. Кровь, писал он, все же гуще, чем вода. Коммунисты сочли своим долгом подлить масла в огонь и обозвали меня «немцем с сомнительным прошлым» и «злейшим врагом Советского Союза». Я ответил им в открытом письме, опубликованном в августе 1943 года в нескольких шведских газетах: «Я чувствую себя связанным тысячью нитей с Норвегией, но я никогда не отказывался от Германии, от „другой“ Германии. Я работаю на разгром нацистов и их союзников во всех странах ради жизни как норвежского и немец кого, так и всех других народов».
Было ли это заклинанием, когда мы говорили о праве наций, к которым мы, естественно, причисляли и немецкую нацию, на самоопределение и о единстве рейха? Чем ближе надвигалось окончание войны, тем больше смещались акценты дискуссии. Я не мог избавиться от тревожного чувства, что именно в тот момент, когда освобождение от нацистского ига казалось столь близким, будущее Германии выглядело особенно мрачным. Когда в июне 1944 года я услышал о высадке союзников в Нормандии, у меня на глаза навернулись слезы. В этот день Томас Манн в далекой Калифорнии написал, что он очень взволнован, — после злоключений предшествующих лет он познал одно из «созвучий» своей жизни. Однако полную катастрофу я и теперь не мог себе представить. Именно поэтому мысли, изложенные в работе «К вопросу о послевоенной политике немецких социалистов», изданной мной совместно с немецкими друзьями в Стокгольме, покоились на иллюзиях. Так, мы считали необходимым предупредить будущие оккупационные державы, что главной проблемой будет возрождение национального чувства. «Против национализма — за национальное единство» — гласил лозунг, который я в том же году выдвинул (в различных вариантах) в книге «Efter Segern» («После победы»).
Связи с Германией в течение войны становились все слабее, но они никогда не обрывались. Шведские моряки, которых мы знали по профсоюзу транспортных рабочих, рисковали головой, поддерживая вплоть до конца войны контакты с бременским подпольем. В нашем распоряжении, следовательно, находились не только источники информации, но мы имели и возможность оказывать кое-какую помощь. А Бремен был не единственной точкой соприкосновения внутри Германии.
Немецкий бизнесмен, бежавший из Осло в Стокгольм, свел меня в 42-м или 43-м году с некоторыми деятелями немецкого Сопротивления. Одним из них был Теодор Штельтцер, начальник транспортного отдела в штабе немецкого главнокомандующего в Норвегии генерал-полковника фон Фалькенхорста. Бывший ландрат (начальник окружного управления. — Прим. ред.) был членом Крейзаурского кружка, созданного графом Гельмутом Джеймсом фон Мольтке. Как и Мольтке, он не был сторонником покушения на Гитлера, за которое выступали другие представители оппозиции, но смело и беспристрастно поддерживал участников движения Сопротивления. В тот памятный вечер в Стокгольме он сразу же заявил мне, что не желает обсуждать вопросы, которые его как офицера могут привести к конфликту с собственной совестью. К этому я отнесся с уважением. Он не скрывал ни своей принципиальной позиции, ни своих тесных связей с норвежской церковью. Мне было известно, что он многое сделал для того, чтобы смягчить тяготы оккупационной политики. После 20 июля он был арестован и приговорен к смертной казни. Его спасло вмешательство влиятельных скандинавских должностных лиц, прибегших к помощи массажиста Гиммлера, финна по происхождению. Сам Гиммлер прокомментировал это так: «Позднее мы их всех все равно повесим». После войны Теодор Штельтцер, этот благородный человек, стал одним из основателей Христианско-демократического союза в Берлине и первым премьер-министром земли Шлезвиг-Гольштейн.
Теодор Штельтцер посвятил меня в планы авторитетных оппозиционных кругов рейха. Впервые за десять лет я вновь услышал о Юлиусе Лебере, занявшем видное место среди берлинских заговорщиков. Я попросил передать Леберу привет и вскоре убедился в том, что эта просьба выполнена.
Эмиссаром, пришедшим ко мне в то июньское утро 1944 года, был советник посольства Адам фон Тротт цу Зольц. Перед этим мне позвонил представитель шведской церкви и спросил, может ли он зайти ко мне вместе со своим знакомым. Он пришел, познакомил меня со своим спутником и тотчас же распрощался. Высокий, почти совершенно лысый мужчина лет тридцати пяти, с виду самоуверенный, представился и сказал: «Я должен передать вам привет от Юлиуса Лебера. Он просил вас оказать мне доверие». Мог ли я быть уверенным, что это правда? Лебер просил напомнить мне об одном случае, в котором фигурировал бокал красного вина и который мне ни о чем не говорил: в один из дней 1931 года у меня был якобы сильный насморк, и этот бокал был выпит в винном погребке любекской ратуши. Прошло тринадцать лет, я не мог ничего вспомнить и раздумывал, действительно ли это тот человек, которого мне дважды рекомендовали.
Адам фон Тротт, много повидавший на своем веку сын прусского министра культов, голосовал на выборах за СДПГ, не разделяя, как он признался, всех пунктов ее программы. Он дополнил мои представления о немецком Сопротивлении и о тех людях, которые, несмотря на все различия, были убеждены, что позору Германии и бедствию Европы должен быть положен конец. Довольно любопытной новостью был его намек на предстоящее покушение. Структура нового правительства, как я узнал от него, в основном уже определена, но возможна «прогрессивная поправка». Не исключено, что на Лебера будет возложена более важная задача, чем руководство министерством внутренних дел. Лебера в течение четырех лет таскали по тюрьмам и концлагерям, прежде чем в 1937 году он поселился в Берлине, где в целях конспирации жил под видом торговца углем. Тротт скрыл от меня, что после ареста графа Мольтке он стал внешнеполитическим советником полковника Штауфенберга, так же как и то, что он должен был занять пост статс-секретаря внешнеполитического ведомства. Однако, ссылаясь на Лебера, он с озабоченно-деловой откровенностью обсуждал вопрос, дадут ли союзники шанс новому германскому правительству.
Так же как Лебер, Тротт в отличие от Карла Горделера, который после переворота должен был возглавить правительство, исходил из того, что вряд ли удастся избежать оккупации всей Германии и продолжать войну во имя «справедливого» мира больше не имеет смысла. Во время нашей второй беседы у меня создалось впечатление, что он более не считает разумным что-либо предпринимать. Разве не должны те «другие», то есть нацисты, нести полную ответственность за тотальное поражение? Впоследствии я пришел к следующему выводу: это была реакция на приводящие в уныние известия, получаемые им в Стокгольме от союзников, а точнее, от британцев. В них сообщалось, что, если участники Сопротивления избавят мир от Гитлера и создадут временное ненацистское правительство, возможно, с ним вступят в переговоры и окажут даже большее содействие, чем это было предусмотрено в Касабланке. Совещание в Касабланке — после встречи между Рузвельтом и Черчиллем в начале 1943 года — высказалось за безоговорочную капитуляцию.