Глубокий тыл - Борис Полевой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— …А куда вы там глядите, начальнички, если девки у вас топиться бегают?.. Впрочем, не верю. Чушь, — гудело в трубке. И вдруг сердитый голос изменил тон: — Вот что, Анна, снаряди-ка ты лучше своих ткачих ко мне в госпиталь, меня ранеными по самую маковку завалили. На сестру — пятьдесят душ. Помогли бы персоналу… Верно, Анка, обмозгуй-ка насчет шефства. Доброе, полезное дело, и о проруби и других глупостях некогда думать будет… Так жду, помни.
Опустив трубку, Анна задумалась. Мозг, привыкавший схватывать все новое, что возникало даже случайно, тотчас подхватил оброненную старым врачом мысль. Шефство над военным госпиталем! И как это раньше не пришло ей в голову! Война никого не обошла. У каждой на фронте муж, сын, брат, о которых беспокоятся, тоскуют. Время меряют от письма до письма. То и дело слышишь: «Это когда от Марата треугольничек последний был…» Столько женской заботы, теплоты, ласки, не имеющих выхода и приложения, накопилось в сердцах! Как все откликнулись на призыв собирать новогодние подарки! На последнем кусочке пайкового комбижира коржики пекли. Собственные кофты распускали и вязали варежки, перчатки… А тут — раненые бойцы, быть может боевые товарищи тех близких, что на фронте.
Увлеченная идеей, Анна поговорила со Слесаревым, с новым председателем фабкома Настасьей Зиновьевной Нефедовой, с комсомольцами. Все ее поддержали. Слесарев выразил, правда, опасение: не тяжело ли будет после такой напряженной работы ходить по госпиталям, не отразилось бы это на производительности, — но все-таки согласился и даже подал несколько хороших мыслей; словом, дело было на мази. Анна тут же стала набрасывать проект шефского договора. Но Женя не выходила из головы. И тревога о племяннице как-то сама собой облеклась в слова старой шарманочной песенки:
…Спасайте не спасайте,— Мне жизнь не дорога,Я милого любила,Такого подлеца…
Как же так, неужели действительно прозевали? И мать, как всегда, права, именно она, Анна, за все в ответе. И не как тетка, а как секретарь парткома. «Эх, разрываешься на части и всегда что-нибудь упустишь!» — подумала было она, но тут же сама отвергла это обычное, всеобъемлющее оправдание. Наоборот, она вспомнила, что мать, сестра и даже посторонние люди, не раз рассказывали ей, как страдает самолюбивая девушка, просили вмешаться, помочь. А Анна тянула, откладывала, ожидая, пока все выяснится. «Да, ты, ты в ответе, — жестоко укоряла она себя, — ты боялась, что скажут: заступается за свою, прикрывает племянницу… А что, если та действительно бросилась в воду? Нет, надо что-то предпринимать».
Анна позвонила Северьянову. Рассказывая, она видела перед собой белесые насмешливые глаза, иронически оттопыренную губу. Так и есть, вот зазвучал мальчишеский голос:
— Ты, Анна Степановна, рассказываешь мне о том, что я и без тебя знаю… Лучше скажи, почему ты об этом речь завела, когда Мюллер уже пропала?
— Делать-то, делать-то что?
Должно быть услышав настоящую тоску, Северьянов сразу переменил тон:
— О племяннице твоей наводил уже справки… Но это разговор не для телефона… Ты вот что — о стариках подумай. Им-то это как кирпич на голову… Если что узнаешь — звони, и я позвоню. Лады?
С фабрики Анна вышла вместе со сменой. Широкий людской поток, выплеснувшись в дверь проходной, делился на рукава, а те, в свою очередь, ручейками растекались по фабричному двору и окрестным улицам. Как раньше хорошо бывало идти вот так домой, ощущая, как на вольном воздухе, под ясными, зыбкими звездами тело постепенно освобождается от усталости; идти, мечтая о встрече с детишками, о холодной воде рукомойника, обеде, отдыхе! Морозный воздух промывал легкие, после грохота слух отдыхал в тишине.
Но, увы, теперь Анна уже не ткачиха и не мастер по ремонту! Ее работа с гудком не оканчивается. Редко она возвращается одна. Вот и сейчас несколько работниц, окружив ее, наперебой толкуют о своих делах, заботах: они так и идут за ней тесной стайкой, то и дело восклицая: «Анна Степановна! Аннушка! Нюша!»… «Ребенок заболел, золотуха, определить бы на усиленное питание»… «С квартирой плохо — дома порушили, вот и воткнулись три семьи в одну комнату, полатей понастроили, живем в три этажа — теснее, чем в вагоне, под утро в воздухе хоть топор вешай. Хозотдел спальни ремонтирует, нельзя ли слово замолвить, чтобы комнату дали?»… «Муж с фронта давно не пишет, ведь свой, фабричный, известный человек. Написала бы ты как секретарь парткома комиссару части, пусть пристыдит». Все это не партийные дела. С ними бы обращаться к директору, в фабком к Нефедовой. Нет, и все-таки это тоже дела партийные. Можно ли мимо них проходить? Не забыть бы фамилий, ас директором, с хозотделом, с фабкомом самой надо говорить и комиссару надо написать самой. Так делал Ветров. За то его народ и любил, помнит, чтит…
— Ты принеси завтра в партком адрес полевок почты, вместе и напишем комиссару…
И опять: «Анна Степановна! Аннушка! Нюша!»… «В информбюровских сводках сообщают, что наши опять прорвали оборону противника, взяли трофеи. Стало быть, опять пошли вперед?..»… «А немцы листовки бросают, грозят каким-то новым оружием. Правда или брехня?» И потихоньку на; ухо: «Мой-то на молоденьких девчонок из ФЗО заглядывает, щиплет их, просто срамота. Седина в бороду, а бес в ребро! Урезонила бы…», «А неизвестно, что будут давать по промтоварным талонам? Или пропадут они, как в прошлом месяце?»… «А как насчёт второго фронта, долго будут там наши союзники зады чесать?»… И на все надо ответ дать — это тоже партийные дела… А у самой детишки дома, неведомо, поели ли они, у самой в голове противный мотив песенки про отравившуюся Марусю, у самой в семье большая беда. И верно, должно быть, не ходит беда одна: сначала Мария с детишками, теперь Женя… Да нет же, нет, не может этого быть…
Так и дошла Анна до дверей общежития, толкуя с работницами. В комнате было темно. Голос отца спросил из мрака:
— Ты, Нюша?
Анна щелкнула выключателем. В шлепанцах, в расстегнутой ночной рубахе, в распахе которой виднелась старческая; но еще могучая грудь, курчавившаяся медными волосами, Степан Михайлович сидел у стола, «уронив голову на руки. К столу были привернуты тисочки, в них зажата пустая гильза. Должно быть, мастерилась зажигалка. Но ни до тисков, ни до инструмента старик, по-видимому, в этот день не прикоснулся.
.— Я сегодня всю Тьму от Главных ворот до самой электростанции по берегам обшарил… Немца убитого в снегу отыскал — осколком ему полчерепа снесло. Выволок, сообщил в милицию…
— О Жене-то что?
— Ничего… Снег ночью не шел, заметно было бы, если бы кто к прорубям или к полыньям подходил, — нигде ни следка.
— Да с чего ты взял, что она утопилась?
— Эх, Нюша, у дурных вестей ноги длинные. Вот рассуди!.. — Степан Михайлович пересказал дочери разговор, подслушанный в ночь, когда писалось послание старшему сержанту Лебедеву. На следующий день Женя, ссылаясь на головную боль, отказалась завтракать. Сидела молча на кровати, не отвечала на вопросы и даже заговаривала шепотом сама с собой. А тут пришло письмо от Татьяны; та требовала, чтобы ей наконец написали откровенно, что случилось с дочерью. Женя еще больше разнервничалась и, может быть, сгоряча крикнула: «Чем предателем слыть, лучше в Тьму головой».
Анна сопоставляла факты.
— А что-нибудь с собой взяла?
— Глядели. Все будто на месте. Только душегрейки да рукавичек меховых не хватает, и вместо бот валенки обула… Но ведь не дивно: мороз… И еще вот это, — старик бросил на стол два письма на немецком языке, — бабка нашла. Может быть, позабыла она их, а может, нарочно оставила. А от нее ни строки… Карточка еще где-то его у нее была — ту не нашли…
Анна схватила нервно исписанные листки. Почерк — был четкий, но слова не дописаны, бумага кое-где закапана стеарином. Что в них? Почему Женя их оставила? Для кого? Может быть, в них объяснение всему? Но Анна не знала по-немецки и могла лишь установить даты: «8 декабря» и «11 декабря». Это были последние дни оккупации.
— А Галка разве по-немецки не читает?
— Откуда? Ей три годика было, когда кулаки Рудю подстрелили.
Анна задумчиво держала в руках листки, от которых, может быть, зависели жизнь, честь и доброе имя человека, Что в них? Вернулись Варвара Алексеевна с Галкой, облепленные густым крупным снегом. Не раздеваясь, Галка бросилась к тетке. Варвара Алексеевна отряхивалась слишком долго, слишком тщательно, будто снимала каждую снежинку в отдельности. Старик, пуще всего не любивший в семье ссор и даже просто натянутых отношений, не вытерпел:
— Да поздоровайтесь же вы, мать с дочкой!
— Виделись, — сказала Варвара Алексеевна и тоже повертела в руках письма. — Вот тут, под сахарницей, лежали… Ну, что тут нам говорит партийный секретарь?