Сочинения - Шолом-Алейхем
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заметив, что в немецком языке импресарио сильно прихрамывает, доктор Левиус начал говорить с ним по-еврейски. И как заговорил! На таком ядреном народном языке, что любой русский еврей позавидовал бы его речи. Но беда с этими немецкими [47] евреями: с первой же встречи начинают шпарить по-немецки и забивают всем голову.
Услыхав, что доктор «Левиафан» говорит по-еврейски, как «все люди», наш Гольцман обрадовался от всей души: стало быть, его, Гольцмана, язык уже не связан, и он может дать волю своему красноречию. И он заговорил, затараторил, разошелся вовсю. Он начал хвастаться перед доктором, что это он, Гольцман, вывел «парня» в люди. Как это было? Было это в Бухаресте… Он играл там в театре… Познакомился с бедным ремесленником… Увидел у него сына, тоже ремесленника… Мальчик ему с первого взгляда понравился, и он обратился к его отцу: «Вашего паренька я во что бы то ни стало должен сделать артистом…» Ремесленник вытаращил глаза: «Что значит «артистом»? Это еще что за ремесло такое? Ха-ха-ха!..»
И Гольцман захохотал так искренне и с таким воодушевлением, что доктор Левиус поверил всем его россказням (немец так немцем и останется!). Доктор глядел ему в рот и ловил каждое его слово.
Наш Гольцман до того разошелся, что добрался уже до румынского короля Карла… Один бог ведает, как бы ему удалось развязаться с румынским королем, если бы, к счастью, в эту минуту не вбежал запыхавшийся, весь в поту, режиссер:
– Тьфу! Все мои дурные, зловещие сны пусть сбудутся на вас! Там буквально разносят театр, а им хоть бы что! Услаждаются тут разговорами, ровно в субботу после обеда…
Гольцмана, можно сказать, из беды выручили. Он свободно вздохнул. Конец! Выпутался! Угораздило же его ни с того ни с сего приплести к своему юному другу румынского короля Карла! И откуда он только свалился на его голову, этот король?..
Глава 55
Кто верхом, а кто пешком
Первая гастроль странствующей труппы «Гольцман и К°» закончилась во Львове с таким же триумфом, как и в других городах. Не раз уже опускали, подымали и вновь опускали занавес, а возгласы «Ра-фа-ле-ско! Ра-фа-ле-ско!» все не прекращались. Актеры уже сняли приклеенные бороды, переодеваются, ищут – кто воротничок, кто второй ботинок. При этом они либо напевают песенку, либо обмениваются острыми словечками. А там, в зале, все еще гулом гудит: «Ра-фа-ле-ско! Ра-фа-ле-ско!»
– Кричать бы вам от зубной боли! – восклицает один из актеров, человек с рябым лицом. Он изо всех сил старается надеть на себя пиджак и никак не может, хоть лопни с досады, – мешает разорванная подкладка рукава.
– Еще раз, что ли? – спрашивает Гольцмана раскрасневшийся, обливающийся потом режиссер, держась обеими руками за блок занавеса.
– Довольно! Хватит с них за их жалкие гроши! – говорит пренебрежительно Гольцман. Он не любит церемониться с публикой.
Но ничего не поделаешь. Бухарестский гость вынужден еще хотя бы разок появиться перед публикой. Последний раз взвивается занавес. Рафалеско показывается на сцене, раскланивается, а публика все еще неистовствует: «Ра-фа-ле-ско! Ра-фа-ле-ско!»
– Конец! Больше ни за что не выйду! – говорит Рафалеско тоном капризного ребенка, сбрасывает парик, отклеивает усики и начинает снимать грим с лица, со своего молодого, вдохновенного, свежего, белого лица, обрамленного прекрасными русыми локонами, которые ниспадают кольцами на беломраморную шею. Артисты рассматривают Рафалеско вблизи жадными, любопытными глазами и завидуют всему: его необыкновенному успеху у безумствующей публики, награждающей артиста громовыми аплодисментами, его самообладанию, его молодому, прекрасному, свежему лицу, его чудесным, белокурым, вьющимся в беспорядке волосам, беломраморной шее… Они завидуют ему и не могут понять, чем, собственно, отличился этот молодой актер. И почему раздаются такие бешеные аплодисменты и крики: «Рафалеско, Рафалеско!» Раньше, до того как гастролер из Бухареста показался на сцене, они ожидали от него бог весть каких чудес. Они думали, что услышат могучий «львиный» голос, они были уверены, что стены задрожат от его мощной игры, что из уст его раздадутся какие-то необыкновенные, неслыханные доселе удивительные слова. А тут – ничего похожего! Он движется, как обыкновенный человек, сидит, ходит и держит себя на сцене спокойно, непринужденно и просто, так просто, как самый простой, самый обыкновенный человек! И это называется играть. Ха-ха-ха! Он ведь и говорит не как актер, а как простой, обыкновенный человек! Отчего же публика, – чтоб ее черти побрали! – приходит в телячий восторг? Отчего она устраивает такие бешеные овации? Бараны! Скоты! Ослы!
Всему в жизни бывает предел. Даже вызовы любимого артиста не могут длиться бесконечно. Видя, что занавес больше не подымается, публика в конце концов начала понемногу очищать театр. Вот уж и лампы погасли. Несколько минут, – и зал опустел.
Один только человек остался дожидаться артистов. То был доктор Левиус, или, как его прозвали актеры, доктор «Левиафан». Он пригласил обе труппы сейчас же после спектакля в кафе покутить на его счет.
Но львовские артисты хорошо знают этого мецената. Они знают, что у доктора «Левиафана» не такая уж широкая натура, чтобы тратиться на еврейских актеров. Доктор Левиус щедр на слова, на комплименты, на все, что угодно, но лишь до тех пор, пока дело не доходит до кармана. Дальше – ни шагу!
Но если доктор Левиус вообще был щедр на похвалы, то нашего юного героя он просто засыпал комплиментами с головы до ног. Как истый меценат, он после каждого акта забегал к Рафалеско в уборную, потирал руки, потел и, показывая все свои так нелепо разросшиеся зубы, благодарил юного гостя и его импресарио Гольцмана почти со слезами на глазах. После третьего акта наш меценат пришел в такой восторг, что обнял и расцеловал молодого артиста. Затем отозвал Гольцмана в сторону и что-то с жаром доказывал ему, все время прикладывая руку к сердцу, как бы желая этим сказать: «Можете на меня положиться, поверьте…»
Увидя, что «немчик» прямо «млеет» от восторга, Гольцман подумал: «Хоть бы этот немец преподнес нам приличный подарок… вынул бы, скажем, и положил на стол несколько тысяч крон… Или – чего доброго! – отчего бы ему не стать компаньоном Гольцмана и не снять совместно с ним театр, – и притом театр, что надо! С примадонной и со всеми прочими удовольствиями… Или отчего бы ему не сказать: «Знаешь что, Гольцман, тебе бог послал клад – Рафалеско, а мне – деньги. Так давай составим компанию…» Почему бы и нет? Мало ли что может прийти в голову меценату, любителю еврейского театра, обладателю чуть ли не полумиллионного состояния?..»
Совсем иные мысли волновали Рафалеско. Неистовые аплодисменты публики и комплименты доктора Левиуса не настолько вскружили ему голову, чтобы он хоть на минуту забыл о Брайнделе-козак, об этом единственном человеке, от которого он мог узнать хоть что-нибудь о дочери кантора, о Рейзл.
Рейзл! Рейзл! Где бы он ни был, что бы ни делал, всегда у него перед глазами Рейзл. А сегодня ярче, чем когда бы то ни было. И сердце его уже трепещет в предвкушении весточки от девушки… Он озирается по сторонам и ищет глазами маленькую толстушку, именуемую «Брайнделе-козак». Вот она среди толпы. Глядит на него загадочно-пронизывающим взглядом, как будто что-то знает… Одета она очень странно – на ней ротонда, красная, широкая. И вид у нее такой, словно она вот-вот пустится в пляс. А сама она как бочка, ножки кругленькие, толстенькие, коротенькие. Ручки – пухлые, глазки маленькие, японские, но с густыми бровями. А лицо белое и круглое, как тарелка, как луна. И вечно она улыбается, широко раскрывая большой рот со здоровыми белыми зубами. Поглядишь на нее – и сам невольно улыбнешься, как бы ни было тяжело на душе. Странная, смешная фигура эта Брайнделе-козак!
И все же юному Рафалеско она в эту минуту казалась довольно миловидной и даже привлекательной. Как бы ему хотелось, чтобы все актеры и актрисы обеих трупп хотя бы на короткое время провалились сквозь землю или отправились ко всем чертям, а он мог бы остаться наедине с этой смешной и милой особой и говорить с ней о Рейзл, только о Рейзл… Но, как на грех, они все стоят не двигаясь, словно бы их наняли специально для того, чтобы глядеть на него, поджидать его, его одного, покуда он приведет себя в порядок, а затем всем вместе отправиться с доктором Левиусом в кафе. А тем временем они оживленно беседуют, балагурят, смеются. Веселая семейка!
– Что ты сегодня так канителишься? – говорит Гольцман, помогая Рафалеско одеться и бережно закутывая ему шею шарфом, чтобы тот не простудился.
Наконец Гольцман и Рафалеско выходят из театра. За ними следом, с шумом, криком и смехом, точно школьники, выбежавшие из хедера после окончания занятий, высыпает вся актерская братия.
Тихая звездная ночь. У дверей театра стоит запряженная карета – случай необычный в истории львовского еврейского театра. Актерская братия останавливается в недоумении. Чья это карета? Чьи лошади? Это доктор Левиус вызвал свой экипаж для себя, для гастролера Рафалеско и, само собой разумеется, для его импресарио Гольцмана. Все трое садятся в карету. Гольцман не может удержаться, чтобы не воскликнуть: «Эх, деньги! Черт бы вашего батьку взял!..» Доктор Левиус обращается ко всей компании: