Деревянное яблоко свободы - Владимир Войнович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я ехала курьерским поездом и думала им же вернуться обратно.
Прокурор смотрит на нее недоверчиво.
– В таком наряде наносят визит или выходят пройтись по Невскому, но никак не садятся в поезд. Пока вы не скажете, где оставили вещи, мы вас не вы пустим.
Новая задача. Вещи у Богдановича на конспиративной квартире. Но у Георгиевской обыск, конечно, уже сделан, едва ли жандармы захотят повторять его.
– Ну хорошо, вещи я оставила у Георгиевской.
– Почему же вы сразу этого не сказали?
– Я боялась себя скомпрометировать, – сказала Вера первое, что пришло в голову.
– Ну ладно, – устало согласился прокурор. – Предположим, что я вам поверил. Извольте дать подписку о невыезде из Петербурга. – Он придвинул к ней лист бумаги. – А теперь идите. Там вас ждет ваша матушка. Советую, если вам своей жизни не жалко, поберегите хотя бы матушку.
Весь остаток дня до самого отъезда Екатерина Христофоровна провела в волнении. Слава богу, на этот раз обошлось. Удалось ей уговорить прокурора. «Господин прокурор, Христом Богом молю. Ведь у вас тоже есть мать». – «Да, у меня есть мать. Но она меня воспитывала в духе уважения к закону и любви к отечеству». И только когда стала перед ним на колени, он испугался. «Что вы, что вы, не нужно-с».
Все же и у прокурора есть сердце. Потом Екатерина Христофоровна хотела сразу ехать на вокзал, но Вера сказала, что ей надо забрать вещи, которые она оставила у друзей.
– Хорошо, – сказала Екатерина Христофоровна, – я еду с тобой.
Она видела, что дочери ее предложение не по душе, и все же поехала. До Разгуляя доехали на извозчике, потом петляли какими-то переулками, наконец остановились у подворотни трехэтажного дома.
– Маменька, дальше вам нельзя, – сказала Вера решительно.
– Почему же мне нельзя? Ведь я твоя мать.
– И матери нельзя, – сказала она довольно резко.
– Доченька, – сказала Екатерина Христофоровна со слезами на глазах. – Даже прокурор со мной разговаривал мягче.
– Маменька, если б можно было. Но ведь правда нельзя. Эта квартира такая, куда я не имею права вас приглашать.
– Да что ж это за такая квартира?
– Нелегальная квартира! – вспылила дочь.
При слове «нелегальная» мать вдруг присмирела и сдалась.
– Ладно, иди, я подожду.
– И посмотрите, чтоб за мной «хвост» не увязался.
– Хвост? – удивилась Екатерина Христофоровна. – Ах, да, это, кажется, на вашем языке шпионов так называют. Ладно. – И вдруг испугалась. – Вера!
– Что?
– Ты ведь от меня не сбежишь, а, доченька?
– Нет, маменька, – улыбнулась Вера, – не сбегу.
– Ты мне правду говоришь, ты меня не обманываешь?
– Маменька! – снова повысила голос Вера. – Вы же меня хорошо знаете. Если я сказала «нет», значит, нет.
Это была правда. Она всегда делала так, как говорила. И Екатерина Христофоровна отпустила ее. А сама стояла в подворотне и в каждого прохожего внимательно вглядывалась: не шпион ли? А потом, когда Вера вышла с саквояжем, Екатерина Христофоровна сказала ей с упреком и облегчением:
– Вот ты уже и из меня нигилистку сделала.
До самого отправления поезда она сидела как на иголках. А вдруг Веру выпустили, только чтоб проследить, куда пойдет и поедет? Вдруг арестуют на вокзале? Но вот, слава богу, поезд тронулся. Екатерина Христофоровна облегченно вздохнула.
Глава 7
– Та пропаганда, которую революционеры 70 – 80-х годов XIX века называли мирной и за которую их наказывали порой очень жестоко, была мирной относительно. Они мирно проповедовали насилие, прославляли Разина, Пугачева, призывали людей к бунту и топору. С этой целью разъезжали по всей России, селились в провинциальных городах и деревнях, иногда исполняя роль лекарей или учителей, а то и вовсе прикидываясь крестьянами.
Весной 1878 года группа нигилистов, не найдя себе пристанища в других городах, поселилась в Саратове. В группу входили будущие террористы Фигнер, Богданович, Соловьев, Морозов. Один только член этой группы литератор Иванчин-Писарев остался и в будущем мирным пропагандистом либеральных идей. А пока вот они сидят в Саратове, в съемной квартире. Иванчин-Писарев, расхаживая по комнате, жалуется Вере Фигнер на их общего друга Николая Морозова, или Морозика, как они его называют.
– Морозик, – говорит Александр Иванович, – последнее время совершенно отбился от рук и вытворяет бог знает что. Я понимаю: надоело. Болтались в Тамбове, не устроились, приехали сюда, то же самое. Мест нет. Сидим, бьем баклуши, я изображаю из себя капитана какого-то мифического парохода «Надежда», вы моя жена, а остальные и вовсе непонятно кто – то ли матросы, то ли бедные родственники. Да, скучно. Сидеть в этой дыре, в то время как в Петербурге происходят важные события – процесс Веры Засулич, ее оправдание судом присяжных и прочее. Но ведь никто никого насильно сюда не тянул. Я понимаю, что он поехал сюда вовсе не потому, что ему улыбалась работа в народе, а совсем по другой причине. Не краснейте, пожалуйста, Верочка, в том, что он в вас влюблен, нет ничего зазорного. Во всяком случае, вы в этом совершенно не виноваты. Богданович и Соловьев тоже в вас влюблены, хотя и умеют скрывать свои чувства. Николай горяч, экспансивен, но всему ведь есть предел. Мы же договорились! Нас в городе нет, никто не должен нас видеть, а потому без особой нужды на людях не появляться. А что делает наш дорогой Морозик? Целыми днями торчит в библиотеке, якшается со здешними начинающими поэтами, слушает их стихи, читает свои, которые напечатал в сборнике «Из-за решетки». А вчера таскался с гимназистами за Волгу и там палил из какого-то дурацкого револьвера, который стреляет одновременно всеми шестью зарядами. Да это гусар, честное слово, а не революционер-подпольщик! Верочка, вы одна можете укротить этого зверя. Я вас очень прошу, повлияйте на него как-нибудь мягко, по-женски, как вы умеете.
Она не стала возражать. Она понимала, что в какой-то степени ответственность за поведение Морозова лежит и на ней. Она сама звала его сюда, сама рисовала идиллические картины. Писарев, Богданович и Соловьев будут работать волостными писарями, она фельдшерицей, а он народным учителем. Однако время идет, а они до сих пор не могут устроиться.
Что касается «идиллических картинок», то она, правду сказать, на них насмотрелась. Досыта. Как-никак три месяца пробыла в селе Студенцы Самарской губернии. И насмотрелась, и наплакалась. По тридцать-сорок человек в день принимала. И каких только больных там не было! Калеки и убогие, старые и молодые, женщины и дети. Вокруг грязь, нищета, голод. Боже мой, да она для пропаганды и рта не раскрывала. Какая тут пропаганда! А пока была там, узнала из газет: в Петербурге Вера Засулич стреляла в градоначальника Трепова. В того самого, который велел высечь Боголюбова в Доме предварительного заключения, осужденного за участие в казанской демонстрации. Боголюбов не снял перед градоначальником шапку, и тот велел Боголюбова, дворянина, выпороть. Тогда в Петербурге много говорили о том, что Трепову надо отомстить. Говорили, говорили и забыли. А Засулич не забыла.
Присяжные ее оправдали. А она, Вера Фигнер, мысленно аплодировала своей тезке. Она до мысли об участии в борьбе с помощью оружия пока еще конкретно не думала. Но поступок Веры Засулич полностью одобрила и пожалела, что сама не была на ее месте. Правоту Засулич подтвердили даже присяжные и одобрили массы студентов. В Петербурге идут демонстрации, там бурлит жизнь, а они сидят здесь и ждут у моря погоды.
Она сказала Иванчину-Писареву «хорошо» и вернулась в соседнюю комнату, где Богданович с Соловьевым готовили ужин. Соловьев щипал лучину для самовара, Богданович чистил картошку над закопченным чугуном.
– Не бросай очистки на пол, – сказала она и, взяв нож, села рядом.
– Ну что? – спросил Богданович. – Предводитель (так называли они между собой Иванчина-Писарева) опять сетовал на нашего вольного стрелка?
– Да.
Помолчали. Соловьев загнал в ладонь занозу и теперь пытался вытащить ее зубами.
– А может быть, он и прав, – задумчиво сказал Богданович.
– Кто? – спросил Соловьев.
– Воробей, конечно. (Воробей была вторая кличка Морозова.) Торчим здесь столько времени и делаем вид, что нас нет, хотя весь город, кроме, пожалуй, полиции, знает, что мы здесь. Сбесишься со скуки. Как считаешь, Саша?
– Может быть, – флегматично пожал плечами Соловьев.
– Может быть, может быть, – передразнил Богданович. – У тебя когда-нибудь бывает свое мнение?
– Иногда бывает.
– Разговорился, – усмехнулся Богданович. – Ты бы рассказал Вере, за что тебя в последний раз в кутузку тащили.
– Да ну! – смутился Соловьев.
– Нет, право, расскажи, это очень смешно, – просил Богданович.
– И ничего смешного, – сказал Соловьев.