Воспоминания петербургского старожила. Том 2 - Владимир Петрович Бурнашев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В эту пору я жил в Малой Морской в доме Кушинникова в квартире некоей полушведки-полуфранцуженки мадам Жонсон, занимавшей тут весь четвертый этаж, эксплуатируя его своими комнатными жильцами, угощаемыми ею ежедневно от 3 до 5 часов в общей, довольно просторной столовой весьма поистине недурным обедом à la française[301]. Большая часть этих жильцов, или, как хозяйка их называла, «локатеров», были французы, актеры, художники, литераторы, коммивояжеры и пр., но между ними был какой-то преоригинальный и престранный испанец дон Пальмаседо, паспорт которого гласил, что он кавалерийский генерал службы инфанта, тогдашнего в пух и прах разбитого претендента на испанский престол дона Карлоса. Из русских жильцов были только я, да тульский помещик П. В. Лодыженский, умный, но крайне эксцентричный малый, доведший эксцентричность свою до замены себе кровати гробом, в котором долгое время спал, и третьим издатель «Эконома», «Репертуара» и «Портретной галереи 1812 года»[302] И. П. Песоцкий, тогда еще не женатый, а потому живший en garçon[303]. Когда-нибудь извлеку из моих памятных записок некоторые рельефные и особенно оригинальные эпизоды этого моего житья в меблированных комнатах мадам Жонсон в 1844 и 1845 отчасти годах, а теперь скажу только, что моя там комната находилась не очень близко от комнаты г-на Песоцкого, у которого, несмотря на мое тогдашнее сотрудничество в «Экономе», я со времени моего в этой квартире водворения был много-много, что два или три раза, и всегда вследствие каких-нибудь более или менее специальных экстраординарных приглашений доброго малого, но довольно забавного Ивана Петровича, упражнявшегося в ту пору, между прочим, в том, что брал уроки возникавшей тогда польки и фехтованья, или «эскрима», как он выражался. В последнем упражнении преподавателем его был тот карлидский[304] генерал Пальмаседо, о котором я упоминал и который не отказывался от вознаграждения в рубль серебром за билет, ежедневно им предъявляемый своему ученику. Очень может быть, что при поединке с Булгариным уроки карлидского генерала сослужили-таки свою службу Песоцкому.
Раз как-то я довольно поздно ночью возвратился из гостей домой, т. е. в мою меблированную (впрочем, больше собственною моею мебелью) комнату в квартире мадам Жонсон. В коридоре было уже темно, так как по экономическим соображениям хозяйки лампы гасились тотчас после двенадцати часов ночи, и потому один из комнатных служителей (в те времена, лет 30 пред сим, женская прислуга еще не была введена повсеместно в Петербурге), скуластый, широколицый, со щетинистыми черными волосами татарин Абрамка светил мне своим лениво мигавшим фонарем и имел какой-то смущенный и озадаченный вид, причем по коридору ступал очень осторожно и не производя никакого шума, на босую ногу. Сшибающий лекарственный запах, преимущественно арники и майского бальзама[305], бросился мне в коридоре в нос, и я, входя в свою комнату, спросил Абрамку, засвечавшего мои стеариновые свечи на письменном столе, о причине этой аптечной атмосферы, наполнявшей коридор и врывавшейся в комнаты жильцов.
– Давеча-с Иван Петрович (т. е. Песоцкий) приехали от Ольхина, – отвечал на вопрос мой татарин-слуга, принимая мои сапоги и платье для чистки на завтрашнее утро, – совсем больные, тотчас разделись. Я им и помогал: сами они не могли почти рук поднять. Страсти какие! На всем теле синяки-с, право! Тотчас послали меня за тем молодым лекарем, что здесь на дворе-то живет. Потом ходил это я в аптеку и по записке принес разных склянок. Вместе с лекарем-то мы компрессы делали да бальзамом всего-то Ивана Петровича натирали. Сама наша, знаете, мадам встревожилась и очень хлопотала. Как лекарь-то ушел, мадам сама Ивану Петровичу и померанцевые капли, и чай-то принесла. Да чай-то такой уж очень жиденький, нарочно ведь как велено было, то есть, как говорится, «Кронштадт виден!» В стакан мадам еще влила каких-то успокоительных капель, кажется, лавровишневых, да и той же самой арники, которою примачивали повязки. Вот он, сердечный, и поуспокоился, а то ведь все с мадамой по-французскому горячо, горячо так толковал. Главное дело, во всем разговоре всего чаще слышно было поминание господина Булгарина, этого-то брыластого, что так-таки часто сюда к нам хаживал к Ивану Петровичу. Бывало, как придет, сейчас я и беги к Смурову за честером, за икрою, за сардинками, за хересом, за портером. Ящик сигар тотчас перед гостем поставит, и Фаддей Венедиктович всегда довольны нами оставались и все с Иваном Петровичем целовались и обнимались, как друзья. А сегодня-то, сударь, то он-то, наш «локатер» пятого нумера, то она, эта то-с наша беловолосая Христина Карловна, то и дело что кричали: «Кошон полоне! Кошон!»[306] А я ведь по-французскому-то понимаю, и слово это «кошон» мне хорошо знакомо, потому что, примером, наш локатер третьего нумера, французский актер на ролях-то вторых любовников, мусье Курси, то и дело что кричит: «Кошон Абрамка!» О! Я по-французскому-то понимаю. А все-таки, надо сказать, очень жалко Ивана Петровича: он у нас «локатер» прелюбезный и препростой такой, любит только, хоть этого ему как купцу не полагается, чтоб побольше честили его «благородием» али даже и «сиятельством»[307]. За каждое «ваше благородие», я уж заметил, он пятиалтынный на чай всегда дарит нашему брату, а за каждое «сиятельство» и на полтинник раскошеливается. Добрый, право, такой, да и простой, к тому же; вот я теперь и разулся, из деликатности, изволите узнать, тихохонько мимо его двери, чтоб не обеспокоить его милость.
Словоохотливый Абрамка, может быть, еще бы больше повествовал, когда бы не заметил, что красноречию его нет места: я притворился спящим, чтоб пресечь этот поток квартирных сплетен, и он, приняв кажущееся за действительность, потушил бережно свечи мои и вышел, предоставляя мне видеть во сне побоище между Песоцким и Булгариным, в этот день торжественно совершившееся в книжном магазине и имевшее в результатах контузии, полученные первым, показавшиеся болтливому Абрамке значительнее того, что было в самом деле, и трехнедельную болезнь второго, заставившую его на время удалиться в свое разлюбезное Карлово[308], где черные повязки на голове и бандульеры[309] на руках объясняемы были