"Кинофестиваль" длиною в год. Отчет о затянувшейся командировке - Олег Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто-то первым указывал человечеству путь с вековечных мелей и кто-то первым выплывал из омутов, какие в изобилии закручивала история науки и общества. Кто-то обязательно был первым, кто-то создавал прецедент…
Питер не задавал мне вопроса, что он может сделать для меня лично. И все же померещилось, что как бы чуть-чуть и задал. Ни на что серьезное, тем более протрезвев к утру, он бы не решился: летчик-то летчик, да обломавший крылья и к новому рискованному полету уже не пригодный. Послать его, скажем, в посольство было бы беспросветной утопией. А вот слегка раздвинуть его полномочия, отклониться с его помощью от согласованного с «опекунами» маршрута — дело реальное.
— Свози меня в Хэй-он-Уай, — попросил я.
— Что ты там забыл? — откликнулся он. — В пыли давно не копался? А впрочем, поехали. Там неподалеку занятнейший кабачок есть. Тринадцатого века…
В английском языке, как известно, нет четкого «ты» и «вы»: заведомо на «ты» обращаются только к богу, и то лишь в пределах канонических молитв, неизменных на протяжении многих столетий. При переводе сколько-нибудь современных произведений местоимения выбираются эмпирически, исходя из отношений, темперамента и норова персонажей. Так же приходится поступать и мне: называть Уэстолла на «ты» я не в состоянии, даже когда обращаюсь к нему вроде бы по-свойски — «Джим». Но и приписывать Питеру церемонное «вы» рука не поднимается, хотя все-таки прошу не забывать, что диалоги в этой книге — на девять десятых переводные и разницы между «ты» и «вы» в действительности нет.
Хэй-он-Уай — поселок-переросток, а может, город-недомерок, каких в Уэльсе пруд пруди. Многие из них ныне полупокинуты и потихоньку приходят в упадок: здесь жили шахтеры, а шахты закрылись. Или железнодорожники, но железные дороги захирели, заржавели или просто снесены. Уровень безработицы в Уэльсе — едва ли не наивысший в стране. Характерная деталь здешнего пейзажа — табунчики одичавших лошадей: их предки таскали вагонетки по штрекам, крутили вороты подъемников, были при деле. Потом лошадей за ненадобностью повыпускали на волю. Пособие по безработице им не нужно, травы хватает, а они, никак не избавишься от впечатления, грустят. Тоскуют. Люди разъезжаются из этих оскудевших работой краев — им уезжать некуда.
Хэй-он-Уай, никакого сомнения, разделил бы участь поселков-призраков, если бы не причуда местного уроженца, разбогатевшего на стороне. Причуда редкостная, поначалу вызвавшая лишь снисходительные усмешки: он превратил поселок, весь поселок, в… букинистическую лавку. Безусловно крупнейшую в мире. На мили и мили тянутся по всему Хэю, в каждом мало-мальски годном помещении, полки, заставленные и заваленные печатной продукцией на всех языках Земли. Преимущественно англоязычной — но своими глазами видел и иероглифы разных фасонов, и арабскую вязь, и затейливые значки иврита и санскрита.
И кириллицу. Я посетил одно-единственное книгохранилище— как же это еще назовешь — в бывшем кинотеатре, наспех приспособленном к новой роли. К тому же Питер отпустил мне всего полтора часа, на большее не расщедрился. Но и за полтора часа удалось выискать там и сям, в хаосе почти бессистемного хранения, десятки русских обложек. В том числе советского и даже относительно недавнего издания. Для того я и подловил в разговорах этот адрес, для того и напросился сюда, что надеялся если не услышать, так хоть увидеть родное слово.
Питер в бывший кинотеатр не заходил, предпочел пересидеть в ближайшем «пабе» — пивной. Оттого и время ограничил, что ровно в три часа дня все «пабы» Соединенного Королевства (кроме Шотландии) закрываются на перерыв до половины шестого, так установлено по каким-то смутным соображениям еще при Виктории, и порядок нерушим. Но спасибо ему, Питеру, и на том, что внял просьбе и привез меня в Хэй: я выкопал себе здесь подарок воистину сказочный. Романы Булгакова выпуска 1975 года. Какая нелегкая занесла их сюда? В Москве за это издание дрались, клянчили друг у друга, случалось, платили спекулянтам суммы без преувеличения астрономические. А тут — за два фунта с мелочью…
«Белая гвардия», «Театральный роман», «Мастер и Маргарита» скрашивали мне жизнь на протяжении многих месяцев. Помогали бороться с одиночеством и с хандрой, с неверием в свои силы, со всем враждебным, что окружало меня, давило, подкарауливало за каждым углом. В особенности помогал «Мастер» — если хотите, самим фактом своего существования. Роман, который нельзя было написать ни по логике той эпохи— тридцатые годы, ни по законам композиции, сформулированным авторитетами, ни по правилам самосохранения, никем не сформулированным, но цепким. И который нельзя было не написать, потому что уже сегодня представить себе литературу без этой книги трудно, а завтра, вероятно, станет немыслимо. Роман, созданный без надежды на опубликование, вопреки всему и вопреки себе. Сожженный автором и тем не менее провозгласивший и доказавший, что рукописи не горят.
И не только рукописи. Не ветшают замыслы, если это замыслы, а не однодневки. Не тускнеют поступки, если они поступки, а не подделки, если продиктованы разумом, а не инстинктом, внутренним долгом, а не наставлениями мещан и перестраховщиков…
Но булгаковский томик, как ни цени его, сам по себе погоды еще не делал. Это был прекрасный рождественский подарок, но, к сожалению, последний. Вслед за рождеством пришел новый, 1984 год, который задолго до его наступления связали с именем другого писателя, не русского, а английского. Писатель сам предсказал себе эту честь, поставив в заголовок своего предсмертного и самого известного романа именно эти цифры — «1984».
На полках бывшего кинотеатра этот роман был представлен неоднократно и на разных языках, но я его не купил. Не купил, хотя и читал ранее. Нет, не пожадничал, но перечитывать в тот момент не захотелось. Если бы он издавался по-русски у нас в стране, вы легко поняли бы, почему. Или не поняли бы? Или понять роман так, как я понимаю его теперь, можно, только побывав в моей шкуре, чего я искренно никому не желаю?
Кстати, убежден, что русское советское издание романа состоится, оно неизбежно по логике общественного развития. Рукописи не горят, а уж всемирно знаменитые тем более.
Дополнение 1988 годаИ все-таки когда я дерзнул на это предсказание — а дело было в начале 1987 года, оно представлялось не бесспорным и достаточно отдаленным. Не предвидел я, что уже через год «Новый мир» закажет полный перевод романа «1984», а «Литературная газета» напечатает из него большой, принципиально важный отрывок, примерно полторы главы, и что мне же будет поручено готовить его к печати. Выполнив это задание, я душевно порадовался тому, что эволюция общественного сознания опережает самые смелые прогнозы.
Отступление второе
О ДЖОРДЖЕ ОРУЭЛЛЕ В «ГОД ОРУЭЛЛА»
Из всех застарелых табу, касавшихся зарубежной литературы, это было едва ли не самым стойким и непробиваемым. При таможенных досмотрах роман Джорджа Оруэлла «1984» безоговорочно изымали как «не подлежащий ввозу», а в книгохранилищах — в тех крупнейших, куда он все-таки проникал, — его заточали на дальнюю полку так называемого спецхрана и выдавали, естественно, в исключительных случаях, по особому разрешению.
Как и отчего зародилось табу, гадать не приходится. Роман был закончен в 1948 году, напечатан в 1949-м. И на первых же страницах читателю являлся портрет «человека с усами», взирающего на современников «с каждого заметного угла». Мгновенного панического узнавания было достаточно. Сам-то Сталин, скорее всего, о романе слыхом не слыхивал, ему и доложить не посмели, но крамольное сочинение было без суда и следствия поставлено вне закона.
Лет десять — пятнадцать назад запрет видоизменился. Ссылаться на Оруэлла теперь стало можно и даже модно, особенно если страховки ради прицепить к имени ярлык позабористее: «трубадур холодной войны», например. При всей своей несолидности такие фокусы оказывались, пожалуй, все же предпочтительнее глухого молчания: читатели быстро усвоили правила игры и наловчились черпать информацию в обход ярлыков, не считаясь с ними. Однако предложения перевести роман — достоверно известно, что они делались, — по-прежнему отметались без обсуждения.
Но почему? По-прежнему из-за «человека с усами»? Если бы так, преодолеть инерцию было бы куда проще.
Оруэлл писал «1984» сразу после войны, когда еще свежа была скорбь о пятидесяти миллионах погибших. Человечество едва успело подсчитать свои утраты, города еще лежали в руинах, и казалось, еще не остыли печи Освенцима и Дахау. Люди, осознавшие злодеяния фашизма, терзались вопросом: как это могло случиться? Кто виноват? Но уже нашлись и такие, кто скорбел не о жертвах, а о палачах. И еще больше таких, кто быстренько позабыл о скорби и тем более не желал сознавать, что тени недавнего прошлого способны сгуститься снова.