Пруссия без легенд - Себастьян Хаффнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бисмарк не стремился к войне 1870–1871 гг., в отличие от войн 1864 и 1866 года, ни разу он предусмотрительно не смирялся с её неизбежностью, для него она была катастрофой и импровизацией, и на несколько месяцев она ускользнула от его политического контроля. Война, начавшаяся как поединок чести между династиями Гогенцоллернов и Бонапартов, превратилась в немецко-французскую народную войну. Стихийная национальная ненависть, которая при этом выплеснула наружу с обеих сторон, питалась скорее воспоминаниями о временах первого Наполеона, чем причинами войны в 1870 году. Это был новый, ужасающий для Бисмарка феномен: внезапно между собой сражались не государства, как в 1864 и в 1866 годах, а народы. Сдержать это национальное извержение с обеих сторон стало теперь проблемой Бисмарка, и следует рассматривать на этом фоне как основание империи, так и его условия мира, в особенности также насильственное отторжение Эльзаса и Лотарингии в пользу только что основанной Германской Империи. Оба события связаны друг с другом. Оба были для Бисмарка мерами предосторожности против французской войны с целью реванша, которого он с уверенностью ожидал в будущем от подогретого в нынешней войне французского национального духа. И примечательно то, что при этом решение об аннексии Эльзаса и Лотарингии даже предшествовало решению об основании империи. Почти что можно сказать так, что одно тянуло за собой другое.
В 1867 году, во время люксембургского кризиса, Бисмарк еще отклонял аннексию Эльзаса со словами, которые нынче звучат пророчески: "Если Пруссия победит", — говорил он, "к чему это приведет? Если к тому же завоевать Эльзас, то его придется удерживать, а в конце концов французы снова найдут союзников, и тогда дело будет скверным!" Тем не менее интересно, что он уже тогда так сказать автоматически ставил рядом победу над Францией и аннексию Эльзаса (о Лотарингии тогда речи не было). Он всегда был убежден, что Франция не смирится с поражением, и убеждение его укрепилось, когда война из кабинетной превратилась в народную. Но если опасаться французской войны с целью реванша, то тогда слабым местом прусской обороны была южная Германия. Бисмарк охотно цитировал высказывание короля Вюртемберга из прошлого: "Пока Страсбург является выходными воротами для постоянно вооруженной державы, мне следует опасаться, что моя страна будет наводнена иноземными войсками, прежде чем ко мне … сможет прийти помощь". Страсбург Бисмарк теперь часто называл "ключом к нашему дому", и если, как ему теперь казалось неизбежным, Франция надолго становилась врагом, то этот ключ от дома он конечно же хотел держать в своем собственном кармане. Но этот карман по географическим причинам не мог быть прусским карманом. Чтобы прусские войска могли находиться в Эльзас-Лотарингии, они должны быть там по поручению немцев. Для аннексии Эльзаса и Лотарингии — так одно тянуло за собой другое — Бисмарку была нужна объединенная Германия.
Но это требовалось ему также и для того, чтобы самому обезопаситься от южно-немецких государств. Ни в Баварии, ни в Вюртемберге, и еще менее в Гессен-Дармштадте при начале войны 1870 года монархи и правительства не были склонны тотчас же исполнить свои союзные обязательства по отношению к Пруссии. Только лишь стихийный взрыв ненависти к французам (но не любви к Пруссии) со стороны их народов в конце концов принудил их к этому. Бисмарк хотел в случае повторения ситуации не зависеть ни от шаткой союзнической верности южно-немецких монархов, ни от настроения народа южной Германии. Но в таком случае ему пришлось покориться неприятной необходимости и пойти теперь существенно дальше, чем позволяли резервы прусского офицерства: он должен был расширить Северо-Германский Союз до всегерманского союзного государства, даже если это означало уменьшение прусского преобладания и новую пищу для угрожающе вспыхнувшего повсюду немецкого национализма. При этом главной потребностью Бисмарка было направить немецкий национализм в определенное русло, так сказать, заткнуть ему рот и не дать ему реальной силы. Немецкий национализм был для Бисмарка полезным союзником Пруссии; он вовсе не был сам по себе. Если теперь обстоятельства вынуждали его объединять Германию, то все же он одновременно продолжал думать о том, чтобы не объединить её слишком тесно. Внутри новой Германии должно было остаться достаточно места для отдельных государств, чтобы не слишком уменьшить перевес Пруссии. Уже при основании Северо-Германского Союза Бисмарк однажды записал: "мы" (Пруссия) сделали бы "хорошее дело", если бы по отношению к неотвратимому союзно-государственному элементу новой структуры государственно-союзное не слишком проявлялось на заднем плане. При основании империи в 1871 году он думал об этом еще более скрупулезнее.
Отсюда его почти ревностная предупредительность в вопросе особых и привилегированных прав, которые энергично требовали южно-немецкие государства в раздельных переговорах, проводившихся с ними в Версале. Естественно, они все видели, что это присоединение в результате будет означать потерю суверенитета, и они противились этому инстинктом самосохранения каждого символа государственности. Бисмарк считал это только верным: чем больше самостоятельности южно-немецких государств останется в грядущем немецком государстве, тем больше может быть самостоятельности и у Пруссии — и тем самым её перевес снова станет значимым. Он согласился почти на все требования южно-немецких переговорщиков; в особенности Бавария осталась номинально почти суверенным государством с собственной армией и собственной дипломатической службой. Все это приводило к возмущению немецких националистов: они считали, что для немецкого единства Бисмарк мог бы выбить гораздо больше. Но как раз этого он не хотел. Он хотел состояния равновесия, в основе своей все же нечто среднего между союзным государством и союзом государств; Германии, достаточно единой, чтобы в случае войны надежно сплотиться; и достаточно разобщенной, чтобы в состоянии мира быть все еще различимой на отдельные государства, среди которых Пруссия была бы самой большой и могущественной, задающей тон.
Что в конце концов получилось из переговоров в Версале в качестве практического результата, собственно говоря, не было воодушевляющим: расширение Северо-Германского Союза, которое вместе с тем означало ослабление союзнических отношений. Можно было почти что говорить о тесном северо-германском и о рыхлом всенемецком союзе, если глянуть только на конституционно-политические результаты. Те же, кто радовался действительно объединенной Германии, состроили недовольную мину. "Девица уродлива, но жениться придется", — заявил национально-либеральный депутат Ласкер в Северо-Германском рейхстаге. Но тут у Бисмарка возникла гениальная мысль, чтобы подсластить пилюлю: он окрестил "уродливую девицу", которую произвел на свет, старинным именем "Германская Империя" (»Deutsches Reich «), а из безличного "президиума" бундесрата, который означал прусского короля, он сделал "германского императора" (кайзера).
"Кайзер и Рейх" — это были понятия, заставлявшие сердца биться сильнее; и в то же время они одним выстрелом убивали сразу много зайцев. Ведь это были старые требования франкфуртского национального собрания 1848 года; в этом отношении демократические националисты того времени должны были бы чувствовать себя удовлетворенными, что они теперь воплотились в жизнь. Но они с самого начала вовсе не были демократическими и национальными идеями: стародавняя Священная Римская Империя Германской Нации всегда была аморфным объединением княжеств, чем угодно, только не национальным государством, а кайзер (император) избирался князьями, но не народом. И еще теперь Бисмарк жестко следил за тем, чтобы корона императора была предложена его королю его же коллегами-монархами (баварского короля он просто подкупил для этого). Северо-Германский рейхстаг должен был только лишь скромно просить короля не отвергать предложение германских правителей. Таким образом "Кайзер и Рейх" удовлетворили как демократов, так и князей. Но кроме того, это затронуло романтическую струну во всеобщем народном чувстве — возможно, лучше сказать так: "Ударил колокол". Новое, прозаическое и несколько противоречивое прусско-германское государственное образование получило ауру величественного тысячелетнего прошлого, оно предстало как возрождение овеянного легендами рейха саксонцев и кайзера из династии Штауфенов [60]. И наконец титул кайзера, который отныне должен был носить прусский король, подчеркивал первенствующее место Пруссии в новой империи, которое Бисмарк безусловно хотел сохранить за ней.
Гениально — но одновременно парадоксально! Пруссия в качестве основателя империи: это было, если рассматривать в исторической ретроспективе, почти столь же фантастическим действом, как Лютер в качестве папы римского. Ведь вспомним только: прусское королевство вообще смогло возникнуть только потому, что "Пруссия", Восточная Пруссия, принадлежала не Империи, а польской короне, и прусский король сначала мог называться только как король "в" Пруссии (Kцnig» in «PreuЯen). Позже, в качестве короля Пруссии (Kцnig» von «PreuЯen) он был вечной занозой в теле для Империи. В отличие от Австрии, которая глубоко укоренилась в историю Империи, выросла из Империи и никогда полностью не расставалась с имперской идеей, Пруссия скорее была противопоставлением, Анти-империей, в том числе по своей сути. Древний рейх, ветхий, к своему концу с едва различимыми государственными чертами, был универсальным европейским мифом со своими корнями в античном Риме. Пруссия была начищенной до блеска и новенькой, чистым государством разума без какого-либо исторического ореола святости, вполне государство среди государств, совершенно четко просчитанная государственная идея, продукт не средних веков, а Просвещения. То, что именно Пруссия однажды должна будет обновить империю — это в Пруссии классического периода любой посчитал бы за шутку.