Принцип оборотня (сборник) - Клиффорд Саймак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Река, казалось, посмеивается над ним. На противоположном лесистом берегу затарахтел козодой. Над темными кустами танцевали светлячки.
Над ухом зажужжал комар. Саттон равнодушно отмахнулся.
Надо найти, где бы переночевать, соображал он. Может, стог какой-нибудь. Какое-нибудь яблоко-другое в саду, чтобы утолить голод. Потом попытаться раздобыть одежду.
Слава богу, где добыть одежду, он знал…
Глава 39По воскресеньям всегда одиноко.
Другие дни заняты работой, непрерывный круг забот. Нужно пахать, сажать, ухаживать, потом – собирать урожай, пилить бревна, ставить изгороди и чинить их, ремонтировать нехитрую технику – для всего этого требуются физические силы. От такой работы к концу дня немеют руки, ломит спину, летом солнце сжигает кожу, а поздней осенью холодные ветры пробирают до костей…
Фермер трудится шесть дней в неделю, а работа обладает удивительным свойством – она отвлекает от болезненных воспоминаний. Сон после тяжкого труда легок и приятен…
Случается, что работа не только успокаивает, но и бывает не лишена интереса, даже приносит удовлетворение. Прямая линия изгороди, поставленной собственными руками, что ни говори, дает повод для кое-какой радости и даже гордости. Убранное поле, пахнущая солнцем солома, жужжание косилки – все это создает символическую картину изобилия и довольства. А еще бывают моменты, когда розовая пена яблоневых цветов, сияющая в струях серебристого весеннего дождя, превращается в образ воскрешения земли после жестокой и холодной зимы…
Шесть дней ему приходилось трудиться не покладая рук, и времени на размышления не оставалось. Седьмой день он отдыхал, попадая в объятия одиночества. Безделье приводило его в отчаяние.
Это было не то одиночество, что связано с отсутствием рядом людей. Его одиночество имело характер ноющей раны, оно терзало, напоминая, что главная работа не сделана, и неизвестно, будет ли сделана вообще.
Сначала была надежда…
Сначала Саттон думал, что его будут искать.
Они придумают, как меня найти, утешал он себя.
Это успокаивало, и он даже не пытался анализировать такую возможность, потому что стоило поразмыслить трезво, как становилось ясно, что мысль эта держится только на надежде и желании и при ближайшем рассмотрении готова лопнуть как мыльный пузырь…
Прошлое нельзя изменить, думал он во время молчаливых бесед с самим собой. Нельзя изменить радикально. Его можно лишь немножко подправить. Его можно скрутить, а потом расправить, но в общем и целом оно останется прежним…
Вот почему я здесь, и мне придется остаться, пока Джон Генри Саттон не напишет письмо себе самому. Прошлое зафиксировано в письме. Из-за письма я попал сюда, и я останусь здесь, пока оно не будет написано. До этого момента схема должна быть обязательно соблюдена, так как, надо полагать, прошлое известно в будущем именно до этого момента. Но потом – полная неизвестность…
Дальнейший ход событий неясен. После того как он напишет письмо, бог знает что может случиться…
Нет, признался себе Саттон, я не совсем прав. Все прошлое имеет определенную схему, хотя бы потому, что оно уже произошло. Я нахожусь сейчас во времени, где не существует неожиданностей.
Но и в этих его мыслях была надежда, даже в неизвестности прошлого, даже в понимании того, что раз произошедшее изменить нельзя, даже в этом. Ведь он же где-то и когда-то написал книгу! Книга существовала, следовательно, была свершившимся фактом. Он видел две копии, и это могло означать только одно: наличие книги укладывалось в схему событий.
Когда-нибудь, думал Саттон, они меня найдут. Они должны меня найти!
«Они?» – как беспощадно прозвучал собственный вопрос.
Геркаймер, андроид.
Ева Армор, женщина.
«Они» – всего двое.
Но не двое же их всего на самом-то деле! Конечно, не только двое! За ними – целая невидимая армия – андроиды, роботы… А может, и люди… Те, которые поняли, что ничего исключительного в человеке нет и что стать в один ряд с остальными формами жизни – не унижение, но, напротив, повод для гордости, и можно при этом оставаться учителем и другом, а не тираном, упорно стремящимся забраться на ступень выше остальных.
Они, конечно, будут искать меня, но где?
Время и пространство бесконечны…
Он помнил, что единственный, с кем он говорил о цели своего путешествия, был информационный робот. Он может сообщить друзьям, что Саттон интересовался Бриджпортом. Они узнают, где он. Но никто не скажет им, в каком он времени.
Никто не знает о письме. Никто на свете…
Надо было хоть кого-нибудь предупредить. Но он был так уверен в себе, ему представлялось все так просто, он так гордился своим блестящим планом…
План. Что в нем было сложного?! Опередить ревизиониста, разделаться с ним, завладеть его кораблем и отправиться в будущее. Саттон был уверен, что все это проделает без особого труда. А там, в будущем, обязательно отыскался бы сочувствующий андроид, нашлись бы какие-нибудь бумаги, короче, там он нашел бы способ раздобыть необходимые сведения…
Блестящий план. Но он не сработал.
Нужно было довериться информационному роботу, думал Саттон. Он, безусловно, из наших. Он бы передал остальным.
Саттон сидел, прислонившись спиной к дереву, и глядел на речную долину, окутанную синеватой дымкой бабьего лета. Повсюду стояли желто-коричневые снопы, словно индейские вигвамы. Вдали, на западе, розовели просторы Миссисипи. На севере золотистое поле упиралось в бесконечную вереницу невысоких холмов…
Лазоревка, сверкнув оперением, уселась на столб изгороди. Она недовольно трясла хвостиком и чирикала, будто проклинала все, что видит вокруг.
Из ближнего стога выскочила полевая мышь, глянула на Саттона своими глазками-бусинками, потом, чего-то испугавшись, пискнула и снова юркнула в стог.
Маленький, простой народец, улыбнулся Саттон. Маленький, простой, пушистый народец. Если бы они хоть что-нибудь понимали, они бы тоже были за меня. Лазоревка и полевая мышь, сова, ястреб и белка… Братство… Братство жизни, братство всего живого…
Он слышал, как мышь шуршит в стогу, и попытался представить себе ее жизнь… Прежде всего в ее жизни должен присутствовать постоянный, дрожащий, всепобеждающий страх, надо бояться совы, ястреба, норки, лисы, скунса. Бояться человека, кошки, собаки…
Она боится человека, думал Саттон. Все на свете боятся человека. Человек заставил всех бояться себя.
Потом в мышиной жизни следует голод или как минимум страх перед голодом. Размножение… Вечная спешка – и радость жизни: радость бега на быстрых лапках, удовольствие сытости набитого животика, сладость сна… А что еще? Что еще наполняет мышиную жизнь?
…Он свернулся клубочком, прислушался и понял, что все в порядке. Все спокойно, у него есть пища и укрытие от приближавшихся морозов. Он знал, что такое холода, не столько по опыту предыдущих зим, сколько за счет инстинкта, переданного ему многими поколениями дрожавших от холода и даже погибавших от мороза родичей.
Его ушей достигал шорох соломинок в стогу – это копошились такие же, как он, занятые своими делами мыши. Он принюхался и уловил запах высушенного солнцем сена, в котором так тепло и уютно спать. Он ощутил и другой запах: запах зерен и сочных семян, они спасут его голодной лютой зимой.
Все хорошо. Все так, как должно быть. Но нужно оставаться настороже, нельзя расслабляться. Мы такие слабые… слабые и вкусные, нас любят есть. Хищник может подкрасться на мягких лапах, тихо-тихо. А шелест крыльев – вот песня смерти.
Он закрыл глаза, скрючил лапки и обернул тельце хвостиком…
Саттон сидел, прислонившись спиной к дереву, и вдруг неожиданно, сам не заметив, как это случилось, понял, что происходит!
…Он закрыл глаза, подобрал лапки, обернул пушистое тельце хвостиком и познал все страхи, всю безыскусную радость другой жизни… жизни, приютившейся в стоге сена, спрятавшейся там от острых когтей и твердых клювов, жизни, которая спала там, в пропахшей солнцем сухой траве…
Он это не просто почувствовал и не просто осознал, он на какое-то мгновение сам стал полевой мышью. Стал, оставаясь при этом Эшером Саттоном, сидящим у дуплистого вяза, глядящим на долину, к которой уже прикоснулась рука осени…
Нас было двое, вспоминал Саттон. Я и мышка. Нас было двое одновременно, каждый существовал самостоятельно. Мышь, настоящая мышь, не знала об этом. Ведь если бы она что-то поняла или догадалась о чем-то, я бы тоже об этом узнал, потому что я был настолько же мышью, насколько самим собой.
Он сидел не шевелясь, совершенно пораженный. Он испугался той дремлющей неизвестности, какую таило в себе его сознание.
Он привел сломанный звездолет из созвездия Лебедя, воскрес из мертвых, выкинул на костях две шестерки – а теперь еще и это!
У нормального человека одно тело и один разум, думал Саттон. И этого, Господь ведает, достаточно, чтобы достойно прожить жизнь. А у меня… у меня два тела, а может быть, и два разума, и, что касается второй половины моего «я» – тут ни наставников, ни учителей, ни врожденных знаний, ничего, что обычно сопровождает человека на пути знания. Я делаю только первые робкие шаги, я открываю в себе все новые и новые возможности. Одну за другой. И я не застрахован от ошибок, как ребенок, начинающий ходить. А как дети учатся говорить?! Сначала и слов-то не разберешь! Разве научишься уважать огонь, пока не обожжешься?