Десять посещений моей возлюбленной - Василий Аксёнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С яслей еще, как и Рыжего, его помню. Леху. Голова у него была белая, как сахарная. Теперь немного потемнела, стала соломенной – по цвету. Глаза, как небо, голубые. И ноги были колесом. Выправились. Вообще-то, он красивый парень. Девчонкам нравится. Улыбчивый. Так говорю, как будто он еще живой. А как привыкнуть?.. Меня на год младше, закончил нынче восьмой класс. С отличием. Хотел осенью идти в ГПТУ, учиться на шофера. Мало, правда, с кем общался, в клубе редко появлялся, в футбол с нами играл редко, в драках наших не участвовал. И бирюком при этом не был. Все больше со своим отцом. Куда отец, туда и он, как хлястик, Леха. «Федя Стародубцев, блажной, – говорила Марфа Измайловна, – на сына-то заглядыват, как на икону. На яво, поди, и молится. И тот за тятенькой – как лоскуток».
Вот, оторвался… лоскуток-то. И в дых меня как будто кто опять ударил со всей силы – склонился я. И:
Еле отдышался.
Стукнули ворота. Определить по звуку можно: у Чеславлевых – только у них так брякает щеколда. Вышел на улицу Рыжий. Руки в карманах широких, покосных, штанов. На голове пилотка из газеты. В синей в белую полоску рубахе навыпуск. В тот конец улицы поглядел, в другой тут же обернулся. Ко мне направился, заметив. Подошел. Сел рядом на лавку. Веснушки, вижу, на лице его ярче обычного выделились. Так у него бывает иногда. Сейчас тот случай.
– Знашь? – спрашивает.
– Знаю, – говорю. – Про Леху?
– Ну… Он же мне брат еще какой-то… или дядя… кем-то доводится, короче.
– Из-за чего?
– Нашел, кого спросить!
– Кто бы другой… уж никогда бы не подумал.
– Моча в башку, наверное, ударила… Кулибин.
– Жалко, – говорю.
– Хоть зажалейся, – говорит Рыжий. – Не оживишь. Я видел издали – рубаха вся в крови… и голова… рукой, наверное, измазал.
– Представить страшно, – говорю, – не то что видеть.
Молчит Рыжий. Редко с ним случается такое. Кусает губы, как на уроке алгебры, когда думат.
Сидеть – не сидится. Говорить – не говорится. Пока заняться чем, не знаем. Может, куда-нибудь пойти?
Пошли на Кемь.
Ребятня купается в приплеске. Звонко и громко мальчишки хохочут, словно дикари; девчонки – те уж визжат, как поросята недорезанные. Всю муть взбаламутили, дна не разглядеть.
И мы хотели окунуться, да не стали. Ни на что пока нет настроения.
Побросали в воду камни. Не на спор, кто дальше или кто больше блинов съест, – просто. Пустил Рыжий на воду свою бумажную пилотку – тихо отчалила от берега и поплыла та. Буквы черные на ней, большие: «Правда».
На яру, под кедром, посидели.
Внизу, под яром, на мостках Луша-немуша дорожки стирает. Намылив половик и скатав его в рулон, бьет по нему вальком с размаху – в чистом бору сосновом на противоположном берегу стук этот эхом отдается. Сидит на корточках невдалеке от мостков на камешнике муж ее, Егорушка-немтырь, в отпахнутой с лица на затылок сетке, на Лушу смотрит. Дым поднимается над ним – от небольшого дымокура. Оба они глухонемые от рождения. Сошлись вот как-то, кто-то ли их свел. Вместе живут уже лет десять. Души друг в дружке, говорят, не чают.
«Опять она… эта душа… всплыла. И что это такое?»
Ребята подошли. Вовка Балахнин, Пашка Сотников, Валерка Крош. Понурые.
Поздоровались. За руки.
Молчим.
Пашка Сотников принес в литровой банке бражки. На рябине. Выпили. Дрожжами пахнет бражка – не люблю. Вино – то лучше. Но магазин закрыт, уже не купишь.
Еще сколько-то, пообсуждав постигшую Ялань беду, не находя ей объяснение, побыли на яру. Предложил Рыжий, мы согласились:
Пошли к клубу.
Кино и танцы отменили. Никто – по крайней мере, вслух – не выразил на это недовольства. Витя Сотников, Пашкин двоюродный дядя, афишу снял. «Сангам». Потом посмотрим – никуда не денется.
Леня Соболев, завклубом, на крыльцо вышел, ладони рупором сложил и объявил, что через час он клуб закроет, кто что оставил там, так, дескать, заберите. Никто в клубе ничего не оставлял. На Леню только посвистели. Тот скрылся в клубе.
Толпимся. Взрослых никого, а нас, сверстников, много – всю площадь перед клубом заняли. И все немножко как пришибленные. В иной-то вечер шуму бы тут было. Сегодня тише.
Вижу, у Коли Устиненко за спиной висит гитара – не снимает. Сыграть и спеть никто его не просит.
Марево сизое над Камнем. Жар спадает.
Весь дребезжащий и грохочущий, словно большая погремушка, синий доротделовский самосвал, «ЗИЛ-130», промчался по тракту в сторону города. Поднялась за ним пыль по всему Городскому краю, розовой тучей в воздухе повисла и оседать не собирается, похоже.
Бредет от ельника большим отрядом молчаливым разномастная скотина – с пастбища запоздало возвращается. Аркашка гонит их. Сам он, Аркашка, бич и хлестко щелкает бичом же. Так кто-то, слышу, и сказал: бич, мол, бичом и погоняет. Телка какая-то на телку прыгает нахально – гуляется. Но странным образом. Быка ей, что ли, не найти? И это кто-то, острый на язык, отметил.
Света, которая каждое лето, несколько лет уже подряд, приезжает в гости к Шадриным откуда-то, из Милюково вроде, и которая, как говорят, играет классно на баяне, тут же. В светло-зеленых хэбэшных штанах и куртке, на спине которой нарисованы горы со снежными вершинами, пониже – елки и написано: Байкал. Ленинградский стройотряд. 1967 год. Подарил ей эти выцветшие уже штаны и куртку кто-то – сама она еще же не студентка. В девятый класс нынче пойдет. Мне Вера Шадрина сказала. А в шестьдесят седьмом году еще и вовсе была кляксой. Стрижка у нее короткая, волосы льняные. Глаза зеленые – так показалось.
Взглядом с ней встретились и разбежались. Не навсегда, чувствую.
«На мотоцикле надо будет покатать ее», – подумал.
Просто так – покатать. То еще что-нибудь решит.
Витька Гаузер в ослепительно-белой нейлоновой рубашке. В коричневых клешёных брюках. Клин темно-синий, бархатный. Смешно сутулится – всегда такой он. Спиной ко мне стоит. Уши у него большие и красные, просвечивают на закатном солнце – как габаритные огни – с ним не столкнешься, издали заметишь. Волосы у него черные как смоль и жесткие как проволока – топорщатся, а на макушке – так пучком, словно антенна. Такими стали, в детстве были светлыми, или бесцветными, точнее.
– Маузер, – говорю.
Повернулся Маузер ко мне, и уши у него, как помигали будто, колыхнулись. Курносый. Рот широко растянут – как у Буратино – даже когда не улыбается – обычно. Ресницы длинные, как у девчонки.
– Ну?
– Отвези меня в Черкассы,
– Зачем? – спрашивает.
– Надо, – отвечаю.
– А чё не едешь на своем?
– Да не работает.
– А че с ним?
– Карбюратор, – говорю. – Разбирать надо. Некогда.
Вру, конечно. Но не рассказывать же ему, Маузеру, что папка прав меня лишил, пока мы с сеном не управимся.
– Ла-адно, – соглашается. – Только пойду одену чё-нибудь. То ночью холодно – обратно ехать. Поем немного.
– Оголодал?
– Оголодал… Да на покосе только пообедал.
– Вредно на сон грядущий, – говорю.
– Не помирать же, не поемши.
Ушел Маузер, сигналя габаритными огнями. Мальчишки на велосипедах катаются – его, заметив издали, объедут.
Жду. Есть, на кого посмотреть, кого послушать. Но разговор-то нынче больше об одном и том же – чуть удалится в сторону, вернется тут же. Ничего нового никто не может сообщить.
Закрыв в клубе библиотеку, Галя Бажовых вышла к нам. Лица нет на ней, глаза – зрачки одни – как провалились. Переживает так; они в соседях с Лехой жили. Голову на плечо мне опустила. По волосам ее погладил. Отстранилась.
– Пойду, – говорит.
– Домой?
– Ага.
– Ну… проводить?
– Да нет, не надо.
Пошла Галя. Смотрю ей вслед.
«Хорошая», – тихо думаю. И уже громко будто так еще подумал: «Да и какая же красивая!» – кто не услышал бы меня.
Минут через пятнадцать или двадцать подъехал к клубу Маузер на своем Мустанге — «ИЖ-56». В крагах, в очках, как авиатор, одетый в кожаную куртку, только не в шлеме. В яловых, начищенных до блеска, сапогах и в галифе солдатских. Нарядился.
Работает мотоцикл отменно. Дымит в меру. И сверкает всем, чем может. Ухаживает за ним Витька, не в пример некоторым.
– Поел?
– Поел.
– Тогда, наверное, доедем.
Кивнул мне. Сел я. И поехали.
Ведет Маузер аккуратно. Во всем такой он. С ним что-то делать вместе, легче помереть. Каждую рытвинку, я бы которую и не заметил, где притормозив, а где и переключившись на более низкую передачу, обруливает. Не подгоняю – бесполезно. Знаю по опыту, что так ответит: Тише едешь – дальше будешь. И добавит, как в довесок: Технику надо уважать. Кто же скажет, что не надо? Но характер у всех разный. Спрыгнуть и побежать – скорее будет. Думаю так, не поступаю.
Солнце уже за лесом, раскрасневшись прежде, скрылось, мы только въехали в Черкассы. Ну, хоть свершилось.
Вьется мошка на фоне неба – свет провожая. Вечереет. Камень еще лишь озарен – сосны на нем окрасились свекольным будто соком, откосы – ярко зарыжели. Чуть отвернешься, глянешь снова и заметишь – блекнет.