Роман с языком, или Сентиментальный дискурс - Владимир Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…После сорокапятиминутного ожидания я понимаю, что воздушный замок рухнул. Еду эскалатором наверх, набираю семь цифр, слышу неприятное мужское «да», для конспирации говорю что-то вроде «Лену, пожалуйста», получаю в ответ: «Правильно надо номер набирать» — и с двумя пересадками следую домой.
Там пытаюсь отвлечься немногими доступными средствами: листанием журналов, пригубливанием коньяка, пробежкой по всем телеканалам и обратно — пока не забываюсь неверным сном в кресле, чтобы через полчаса вздрогнуть от телефонной трели:
— Понимаешь, — шепчет она на пределе допустимой громкости, — он увидел, что я куда-то собираюсь и надел на меня наручники, а потом ноги связал и два часа продержал в таком состоянии. Сейчас он заснул. Как только он завтра выметется, я тебе позвоню.
Заснул он, видите ли. Соперничек! А эта дурочка просто не понимает границы между игрой и криминалом. Чувствую, что влипну с ней в историю.
— Может быть, ты все-таки его любишь?
— Не-а. Буду я такого любить!
— Так зачем же жить с ним вместе?
— А он без меня жить не сможет. Ты видел бы его квартиру! Все стены в дырах: он, когда психует, из пистолета лупит по ним. Если я уйду, он тут же в себя выстрелит.
— А если в тебя?
— Никогда! Я только вот так на него посмотрю — он тут же шелковый делается.
— Так почему же ты свой магический взгляд на него не обратила, когда он тебя в наручники заковывал.
— Обратила, да только он в глаза не смотрел, когда меня скручивал. Ну, что ты все время мне о нем напоминаешь? Я тебя сейчас хочу поцеловать.
XXVIII
Настино слепяще-белое тело, ее просторная и наивная душа заслонили для меня маленький, потный мир института с его локальными ценностями и амбициями. На долгих бессмысленных собраниях по выдвижению кандидатов в директоры присутствую не я сам, а муляж, робот, из которого тайком вынуты ум, душа и даже, наверное, печенка, потому что в ней у меня теперь никто не сидит. Довольно много гадостей говорят про некоего Андрея Владимировича, и я всякий раз с удивлением догадываюсь, что это все обо мне. Права, очень права оказалась Деля: я достиг фантастических результатов, умело превращая во врагов тех людей, которые по всем земным законам должны были быть моими союзниками («Ты ведь такой же, как они, обыкновенный человек. Зачем ты их запугал завиральными, заоблачными задумками? Зачем изображать из себя гения и гиганта, если ты им не являешься, если ты все равно не пойдешь до конца?»). Сколько теперь у меня зложелателей! И никакого сговора или заговора, каждого из них я персонально чем-то обидел и каждый Сильвио ждет возможности ответно унизить меня.
До абсурда доходит: одна из наших мымр инкриминировала мне фразу «Без мене не можете творити ничесоже». Дескать, я сравниваю себя с Богом. Но контекст-то какой был! Пришли ко мне две дамы профсоюзные с письмом в Моссовет по поводу каких-то там подарков ветеранам. Этим вообще-то должен заниматься зам по хозяйству, а я по добродушию своему не только подписал, но и переписал всю бумагу правильным официально-деловым языком (не «дайте, пожалуйста», а «просим предоставить»): грамотный человек и таким должен владеть, а уж лингвист — вне всяких сомнений. Дамочки эти шарообразные передо мной в очередной раз свою профнепригодность продемонстрировали, ну а я, чтобы ситуацию разрядить, немножко пошутил, перейдя с бюрократического языка той бумаги на более мне близкий церковнославянский.
Теперь я понял наконец, что шутить в принципе нельзя, что любая острота в быту есть нарушение приличия и более того — безнравственная акция. Даже если кто-то получает садистское удовольствие от того, что другого вышутили, он, этот кто-то, в глубине души испытывает боль и страх: мол, и надо мной так же точно можно посмеяться. А всем острякам-самоучкам Жизнь говорит (только услышать это надо): хочешь шутить — иди работать Жванецким или пиши свои «Двенадцать стульев». Человечество не желает расставаться с дорогим ему прошлым, поэтому оно предпочитает смеяться только в местах, специально для этого отведенных, и, конечно, в нерабочее время. Смех же не к месту и не вовремя можно сравнить, можно остранить (даже: остраннить, если уж совсем быть верным изначальному написанию) примерно таким вот образом: что если профессиональная садистка-«госпожа», с ног до головы обтянутая в черную кожу, выйдет из своего тайного секс-салона на улицу с хлыстом в руках и начнет лупить всех подряд прохожих? Ей за это не только не заплатят гонорара, но более того — ее немедленно арестуют за оскорбление людей действием в общественном месте!
Как бы то ни было, рейтинг в институте у меня весьма неважнецкий. На первый план сейчас выдвинулся бывший парторг, у него и связи старые в деловых кругах сохранились, и лозунг прелестный: «сохранить коллектив как редкую коллекцию». Так и хочется добавить: коллекцию монстров и уродов. Но тех, кому это хочется добавить, гораздо менее пятидесяти процентов…
А тут — и по-видимому не случайно — припомнился мне древний эпизодик из студенческих лет. (Все теперь сравниваю с Настей, а она в ту пору еще пребывала в круглом чреве одной симпатичной рыжей москвички лет так двадцати двух — двадцати трех.). Уже в середине шестидесятых годов наша филфаковская компания предвосхитила многие культурные веяния конца столетия. Например, интертекстуальный бум — тогда он у нас, правда, самокритично именовался «цитатным идиотизмом». Словечка в простоте мы не произносили — все с культурным подтекстом! «Поэму без героя» бедную просто разодрали на клочки. Помню, когда начался арабо-израильский конфликт, Борька возвещал при встрече: «Меир-Голдовы арапчата затевают свою возню!» — и все понимали, что он имеет в виду. А то еще в духе входившего в моду «раблезианства» мы позволяли себе, сидя в соседних туалетных кабинках и подражая царственному голосу, известному нам по пластинке, продекламировать: «А так как мне бумаги не хватило…». Но дальше туалета подобными «интертекстами» не блистали и никак уже не могли предположить, что лет двадцать пять — тридцать спустя такое сортирное балагурство станет чуть ли не магистральной линией поэзии и культурологии.
А на втором курсе возникло у нас нечто вроде кружка по изучению матерной речи. Вспомнили Бодуэна де Куртене, выступавшего против фетишизации языкового знака и выпустившего под своей редакцией самый полный Словарь Даля. Реформатский тогда еще был жив, и до нас доходили слухи о том, что к мату он неравнодушен — и научно, и сердечно. Стали собираться то на квартирах, то в общаге — всухую разговаривали, что примечательно, о выпивке даже забывали. Мишка (потом он филфак бросил, стал артистом довольно известным) предложил все это назвать НИИХМАТЬ. Директором выбрали Леву, а я как матерщинник менее изощренный стал заместителем по науке. Заслушали Борькин доклад о сортирных надписях на стенах (культурным словом «граффити» их тогда еще не именовали). Ицик, теперь уже покойный — царство ему небесное, настолько расщедрился, что предложил присвоить докладчику звание старшего научного сотрудника, но туг Игорь на полном серьезе заявил, что уровень работы не дотягивает до такого отличия. Кстати, видишь, вон там на третьей полке сверху слева толстые красные книжищи? Эротический фольклор, школьный фольклор и прочее. Там теперь питерские филологи опубликовали сортирные надписи, даже с фотографиями, но без особого, я сказал бы, осмысления. У Борьки-то и пошире было (он все вокзалы облазил), и поаналитичнее. Не пожалели бы мы ему тогда игрушечного титула — глядишь и не бросил бы наш товарищ столь перспективную тему. Наука ведь — занятие для сверхтерпеливых: никак не меньше тридцати лет нужно, чтобы интересующие тебя пустяки и мелочи превратились в общепризнанные «крупночи».
Но самое, конечно, удивительное было, что нас на этом деле не замели. Ведь тогда люди гремели из универа за вещи гораздо более невинные, а нас никто не засек, не заложил. Это говорит о том, что не такой уж всепроникающей была система «стука», что у «Галины Борисовны» не до всех доходили руки. А длились наши посиделки не меньше четырех месяцев — пока не пришел «Интер-Шурик». Очкастый, прыщавый, в лягушечьего цвета свитере, он имел необъяснимый успех у девиц всех континентов. Когда он с небольшой температурой лежал на общежитской койке с вонючей копеечной кубинской сигаретой в зубах, за право сварить ему на кухне кофе боролись худенькая немка, широкая в кости финка и идеального сложения африканка. Чем покорил их этот зануда — загадка. Наше веселое дело он загубил, загноил мгновенно: пробив себе должность ученого секретаря, насочинял тут же всяких циркуляров, отпечатал на подаренной немкой малюсенькой машинке и уговорил Льва подписать. Институт переименовывался из «Ниихматери» в НИИ НЦФ (нецензурной филологии), шутить запрещалось… Ну, ясное дело, все в момент развалилось. Казенщины нам и в университете хватало выше крыши.