Все души - Хавьер Мариас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если б в таком экстатическом состоянии был мною замечен Рук (Рук, вечно возвещавший о своей давней дружбе с Владимиром Владимировичем, завязавшейся в бывших британских колониях; Рук, уже прославленный, хотя все еще не состоявшийся, все еще будущий переводчик романа «Anna Karenin», тогда как Владимир уже навсегда стал состоявшимся и прославленным переводчиком романа «Oneguin»), тут удивляться было бы нечему. Но Потрошитель и без того владел – причем профессионально – двумя языками, работал с ними; и вот, оказывается, помимо этих двух владеет русским, да притом так виртуозно, что в состоянии бегло мурлыкать в общественном месте лучшие стихи, созданные на этом языке, – вот это, пожалуй, было чересчур. Тут-то мне и вспомнилось, что Раилендс, в то воскресенье, когда пустился в излишние – как сам он, возможно, оценил их позже – откровенности, упомянул о Дьюэре как о шпионе. «Из конторских», – прибавил он, и по сей причине личность презренная в его глазах; причем без малейших колебаний аттестовал его таким образом, причислив к представителям этой профессии, очень оксфордской, впрочем. Вот об этом я и впрямь мог расспросить самого Райлендса, что и сделал, но уже после пасхальных каникул, когда наступил Троицын триместр и мальчик Эрик болел, а Клер Бейз не хотела со мной встречаться; когда я часами бродил по городу Оксфорду, то и дело натыкаясь на моих нищих и не в силах избавиться от их назойливого присутствия у меня в мыслях; и когда я уже собирался наведаться в мусульманистую дискотеку поблизости от Театра Аполлона; только тогда я и вернулся снова в дом на берегу реки Черуэлл и отважился задать Райлендсу этот самый вопрос. Вначале, правда, он попытался слегка напустить туману («Ах, да, Дьюэр, с твоей кафедры, а ты вполне уверен, что я это говорил?») и продемонстрировать тем самым, что он, скорее всего, ждал победы над моими представлениями о тактичности и уважении к чужим тайнам, ждал моих вопросов касательно своего насыщенного прошлого, и после настоятельных просьб снизошел до ответа, уснащенного его обычными отступлениями и недоброжелательными уточнениями. «Ах да, Дьюэр, – начал он, – из Braserwse College, верно? Или из Magdalen?[56] Ладно, этого-то, по идее, уже должны были уволить вчистую, если не ошибаюсь; сколько ему сейчас, пятьдесят с хвостиком? Тот случай, когда возраст исчислению не поддается, сколько я его знаю, всегда был, что называется, средних лет; но секретная служба рано отправляет своих людей в отставку, за исключением незаменимых, даже конторских увольняет. Дьюэра, полагаю, вот-вот уволят, если уже не уволили: нервы сдают, хроническая бессонница, вымотан до предела. Известно тебе, что спать он может только под „белый шум"? „Белый шум", так эта штука называется. Такой аппаратик, акустическое приспособление, издает странный однообразный звук, в действительности звука почти не слышно, но он существует, и еще как существует: на самом деле, вытесняет все прочие звуки, волей-неволей погружаешься в сон – говорят, работает безотказно. На этой службе им широко пользуются, там у многих расстройство сна. Дьюэр, надо думать, обзавелся таким, заработав на нескольких внеочередных заданиях. Раз как-то показал мне… у себя в колледже… не припомню, то ли Brasenose, то ли Magdalen.… с виду как приемничек, но я ничего не расслышал. Дьюэр. Да. Ни разу не совершил ничего выдающегося и, насколько мне известно, никогда не выезжал из Англии с каким-нибудь спецзаданием. Работенка в конторе, не более, и то благодаря великолепному знанию русского языка – единственное его достоинство. Превосходные языковые способности, русский выучил еще студентом, а позже выучил вдобавок испанский и затем португальский, для полноты специальности… Думаю, говорит еще на нескольких… Мог бы выбрать славянскую филологию, но в таком варианте секретная служба никогда бы его не востребовала. Тот, кто работает на кафедре славянской филологии, для работы среди советских непригоден. Та-та-та, у такого никогда ничего не вышло бы. Дьюэра иногда вызывали в Лондон: подслушивание, перевод магнитофонных записей, истолкование интонаций, обработка некоторых текстов, особо сложных либо многозначных, но и только. Ах да, еще последняя его обязанность, но это-то лишь от случая к случаю… может, этим он и до сих пор пробавляется… Бывало, какой-то балетный танцовщик из СССР, какой-нибудь спортсмен, либо шахматист, либо оперный певец (некто из категории тех советских граждан, которых выпускали за границу) улизнет от своих, перебежит на Запад, воспользовавшись выездом на матч или на гастроли в нашу страну… такое все реже случается, и не только из-за нынешних перемен, но и потому еще, что все они предпочли бы побывать в Америке, прежде чем решиться… В этом случае, прежде чем такому певцу либо спортсмену (все люди малоинтересные, заводные куклы) окажут какую-то помощь либо предоставят убежище, вызывали Дьюэра, чтоб допросил на русском языке, вернее – чтобы перевел вопросы инспектора, которому поручено вести дело; и чтобы высказал мнение об искренности перебежчика, о его намерениях, об его отрицательном отношении к Советскому Союзу. Никто из этих перебежчиков… никогда их не было так уж много, помнится, последний, кто прошел через его руки, года два назад, был один солист балета, он потом сделал головокружительную карьеру в Америке, как почти все они… Так вот, никто из этих перебежчиков не мог сделать на свободе и двух шагов по нашим улицам, пока Дьюэр не даст добро. Это не значит, что его голос был решающим или единственным; никогда он не играл сколько-нибудь значительной роли: ему всего лишь полагалось высказать личное мнение, исходя из интонаций, модуляций голоса, из того, каким образом и в какой манере отвечал допрашиваемый на своем родном языке, – словом, все то, чего никак не мог уловить инспектор, проводивший допрос. Ходили слухи, что Дьюэр получал – или получает – такое удовольствие от роли персонажа, замещающего того, кто допрашивает, или посредничающего между ним и допрашиваемым, что его не раз подозревали в непозволительных вольностях; иными словами, было замечено, что он до неправдоподобия долго переводит на русский вопросы, так что в конце концов создавалось впечатление, что он отступает от точного текста либо же задает вопросы от себя и, естественно, воздерживается от перевода ответов на английский. Хотя никто из инспекторов так и не смог удостовериться до конца в существовании таких приватных и параллельных диалогов между Дьюэром и перебежчиками, а тем более (если диалоги эти действительно имели место) никто не мог дознаться, о чем, черт побери, толковал Дьюэр с бывшими советскими гражданами. Для этой цели понадобился бы второй переводчик, который контролировал бы переводы Дьюэра в обоих направлениях, надзирая за ним и прибегая к обратному переводу всего, что Дьюэр слышал, а также говорил по-русски. Слишком сложно, да к тому же есть опасность, что образуется бесконечная цепочка перепереводчиков… та-та-та… Вполне достоверно одно: Дьюэр воспринимал свою задачу как весьма ответственную, и его участие в допросе неизменно приводило к тому, что перебежчику приходилось высиживать на своем стуле долгие часы под градом вопросов, вполне вероятно, сугубо личных, вероятно даже, интимных, а то и неподобающих. Полагаю, он максимально использовал те немногие случаи, когда подворачивалась возможность заняться этим, вторым, ремеслом. Если принять во внимание, какой он ведет образ жизни, ему, видимо, казалось, что он переживает великое приключение».
Думаю, моя симпатия к Мяснику после этого разговора только возросла. Разумеется, шпионская его деятельность была не слишком блистательна и не слишком восхищала, но после райлендовских откровений касательно дарований Дьюэра, как лингвистических, так и инквизиторских (теперь мне стал понятней смысл одной из его кличек), я при виде Потрошителя не мог не дать воли воображению: вот он сидит в каморке одного из лондонских отделений полиции, часами сидит взаперти с каким-нибудь запуганным артистом балета, свеженьким перебежчиком, у которого за эти часы – когда медоточивая и кровожадная физиономия Дьюэра оказывается его первым и малоприятным впечатлением от мира, именуемого свободным, – рождаются весьма серьезные сомнения в том, осталось ли ярмо в истинном смысле слова позади или ждет его впереди. Возможно, Инквизитор согнул ногу и покачивает ею на весу, как обычно делает во время занятий, перед студентами, и его прожорливый башмачище (за отсутствием пюпитров, в которые можно уткнуться) упирается – поочередно, то один, то другой – в подлокотники стула, на котором сидит артист, а может, башмак упирался в спинку стула, а то и, что еще хуже, в самое сиденье, так что нос башмака (широченный и квадратный) втыкался между ляжками беглеца, угрожая задеть слишком обтягивающие брюки, а может, трико (поскольку мне, естественно, представлялось, что артисты балета совершают побег сразу после лондонского спектакля, и оваций, и букетов, но не раньше, а потому на них все еще балетные костюмы – у всех мужчин какой-то робингудовский вид – и в лучшем случае лиловый плащ в стиле fin de siècle[57] для тепла). «Значит, ты решил смыться, верно?» – скажет ему Потрошитель по-русски, для начала презрительным и недоверчивым тоном и обращаясь к нему на «ты», чтобы унизить; и делает быстрое движение, словно собираясь ударить, хотя, по всей вероятности, и пальцем никогда не тронет (разве чуть прикоснется носом зашнурованного башмачища). «А как нам узнать, что ты не врешь, что не готовишь покушение на Ее Королевское Величество?» (Мясник выражается высокопарно.) «О да, – прибавит от себя, – я хорошо знаю вашу песенку: там у вас нет перспектив, там вам скучно, там вы словно в темнице, чувствуете на себе тяжкие оковы (этот пассаж – чтобы щегольнуть богатством словаря) – а все вы ищете, где лучше, вам, артистам, всегда хочется побольше блеску, и мишуры, и лести, и денег, разве не так?» «Не только в этом дело», – возможно, отважится возразить танцовщик, еще не полностью утративший импульс, й1ап,[58] заданный танцем. Но Инквизитор не из тех, кто даст себя провести типчику в костюме Питера Пэна[59] (от него зависит безопасность государства, по крайней мере на одном из многочисленных фронтов; в течение нескольких часов он будет нести бремя ответственности, все зависит от его проницательности и хитрости, а вдруг этот танцовщик – тайный агент, его нужно разоблачить). Перво-наперво Дьюэр задирает эффектно обутую ногу движением, означающим и сомнение, и угрозу пинка, но поскольку это первая попытка, снова опускает ногу, довольствуясь воинственно-гулким притопом. Кто-то зависит от него, хотя зависимость эта не продлится дольше нынешнего дня. «Ладно, ладно, – говорит он с напыщенной улыбкой, до тонкости мне знакомой, – видел много-много раз на наших совместных занятиях, как он расточает такие улыбки самым ненавистным из своих студентов. И Потрошитель сгибает ногу и тычет ею по всему периметру стула, на котором сидит допрашиваемый (причем иногда слегка задевает по небрежности его ногу), а сам продолжает переводить вопросы инспектора, перемежая их собственными. – Почему ты решил просить убежища в Соединенном Королевстве? (И скажи-ка, товарищ, ты увлекался балетом с самого детства?)» Или: «Побег ты задумал в одиночку или посвятил в свои планы кого-то из вашей труппы? (А скажи-ка, товарищ, в Советском Союзе трудно попасть в постоянный состав известной труппы? Не приходится ли расплачиваться сексуальными уступками?)» Либо такое: «Знаешь лично кого-нибудь из руководителей Коммунистической партии или кого-нибудь из членов вашего правительства? (А скажи-ка, товарищ, как тебе показалась английская публика? Разбирается, верно? У нас тут традиции давние. Как прошел сегодняшний спектакль? По сколько часов в день ты репетируешь? Сидишь на какой-нибудь диете? Что труднее, классический балет или современный? Кто твой кумир, Нижикский или Нуреев? Очень красивый этот твой лиловый плащ. А какие у тебя отношения с партнершей? Ревнуешь?)» У Инквизитора не бывает недостатка в вопросах, все ему интересно на фоне его монотонной жизни в городе Оксфорде; того, что он сегодня услышит от русского, ему хватит для бесед на нескольких high tables, сможет похвастаться фантастической осведомленностью по части быта и нравов артистов балета в Советском Союзе, все сотрапезники будут потрясены. И таким образом Мясник в конце концов всегда дает добро перебежчику, хотя бы потому, что после стольких вопросов и ответов он видит в допрашиваемом почти что друга, по меньшей мере знакомого, как и множество надменных и неприступных донов, которых он десятилетиями видит в городе и ничего про них не может толком выведать. И Потрошитель после долгих часов допроса поворачивается наконец лицом к инспектору и утвердительно кивает. «Принесите водку, – приказывает он дежурному полицейскому, который все время допроса простоял у стены, незаметный и бессловесный. – Этому малому, наверно, приятно будет выпить за свою новую жизнь. Za Zdorovie![60]».