Виктор Вавич - Борис Житков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чего безобразите? Поворачивай в участок. — Городовой вскочил на подножку, покачнул пролетку.
— Слушайте, городовой! Ведь он сейчас тут живет. Я его везу домой. Я скажу, он не будет кричать.
Мастеровой хмуро глядел на городового и молчал.
— Так вы, господин студент, глотку ему зажмите, а то выходит — скандалите. А еще студент. Городовой слез на землю и сказал:
— Трогай.
В этот момент пьяный прицелился глазом и рывком содрал номер у городового с фуражки: городовой едва успел придержать, чтоб не слетела.
— Стой! — заревел городовой. Он прыгнул на пролетку, давил коленом живот мастеровому, он совсем навалился на него, а тот, переломившись через задок, выл и вертел в воздухе рукой, сжимая бляшку.
Люди от дворов надвигались. Они шли все быстрей, чем больше их подходило.
Один уже бежал впереди, кивая головой на извозчика.
— Пошел, — крикнул городовой. — Гони!
Извозчик дернул. Пролетка металась по рытвинам, городовой выворачивал у мастерового бляху, и в кровь резала пальцы жестянка. Санька путался руками, поддерживал мастерового, лицо у того уже было в грязной крови, городовой совал ему клок шинели в рот и хрипел:
— Ты поори, поори ты, сволочь. Погоди у меня!
Пролетка стала у участка. Дежурный городовой сбежал с крыльца. Городовые разом сдернули мастерового с пролетки, тянули его за шиворот к воротам участка. Пьяный выл, упирался и, раскорячась, скользил подошвами по панели. Городовые молотили ножнами. Санька кричал что-то. Городовые с пьяным исчезли в калитке ворот. Извозчик тянул Саньку за рукав:
— Плати, барин. Что ж, полтинник следует.
Санька на секунду запнулся, полез в карман.
Калитка хлопнула, брякнула щеколдой, слышно было, как глох за воротами пьяный, обиженный вой.
Извозчик отпахнул синюю полу, стали видны деревенские порты.
— Пешком не попал, так на дрожках приехал. Не миновать, значит, судьбы. — Он, не спеша, запахивался на облучке.
— Какие сволочи! — Санька толкался в воротах, потом бегом бросился на крыльцо, вбежал по лестнице. Запах сапог, пота и бумажной затхлости стоял в дежурной. За барьером у стола сидел молодой квартальный. Другой — пристав — боком протискивался из-за барьера, задирая живот. Городовой, тот самый городовой в фуражке без номера, вошел красный, запыхавшийся.
— Ваше высокородие, номер идол сорвал.
— Это черт знает что! — крикнул Санька. — Бить пьяного человека. Это…
— Не кричите, молодой человек, — строго сказал старший. — Здесь не университет. Говори, в чем дело, — обернулся он к городовому.
— Вот и студент с ним. Обои на извозчике. Скандал на всю улицу. Я стал резонить. А они номер сорвали.
— Кто сорвал?
— Да с мастеровых, видать. Завели его.
— Дать! — строго крикнул пристав. — Ступай. А вам чего?
— Так нельзя же бить человека.
— А что ж ему медаль за это повесить прикажете?
— Я требую, — говорил, захлебываясь, Санька, — требую…
— Разберитесь, чего там требуют… А вам стыдно-с с мастеровыми пьянствовать, молодой человек!
Очень просто
ТАЯ стояла с подругой у самого барьера. За барьером провал, и там музыканты. Антракт сейчас. Усаживаются. Инструменты пробуют. Суета звуков. Тая стоит боком к барьеру, одну руку положила на плюшевые перила и невпопад кивает головой на разговор подруги, а боком глаза видит его, Израиля. И чем больше видит, больше краснеет. Уж вся красная стоит и, задыхаясь, говорит подруге, как придется: «да… да… нет, ну да», и вдруг не было сил удержать глаз и боком скосилась в оркестр. Израиль глядел, прищурясь, и вдруг закивал и заулыбался. Улыбнулся и стал на минуту похож на доброго старика. Тая кивнула вниз и, не поднимая головы, пошла, скорей, скорей, и потянула подругу. Ей страшно стало, как будто все, все уже сделалось. И с��ыдное, и страшное, и такое кружительное. И все равно было, видела ли подруга. Она тянула подругу по коридору за руку и давила руку ей со всей силы, та крикнула:
— Тайка, да брось, — и выдернула руку. — С ума сходишь! Кольцо! В кровь!
Зазвонили, вытек народ из коридора, а Тая все сидела на грязном, противном диванчике. Пылью, пудрой и застывшим гомоном стоял вокруг душный воздух. И у Таи одно только кружило внутри широкими кругами: все уж кончено, и куда же теперь идти? И как будто нельзя никак домой. И дом не стал вдруг домом. Они там живут — старик, и мама лежит. Капельдинер прошел, покосился, нагнулся, поднял бумажку. И вдруг по коридору голоса, шаги. Громкие, хозяйские голоса. И Таинька двинуться не успела, как мимо прошли двое с футлярами, и за ними спешил он, Израиль, в котелке, с поднятым воротником. Он сощурился на Таю и вдруг стал, сделал шаг к ней и сказал просто, будто давно знаком:
— Что вы не идете в зал? В последнем же действии самое убийство. Вы же здесь ничего не можете видеть. Что?
— Сейчас, я сейчас, — говорила Тая, будто извиняясь.
— Что сейчас? — говорил Израиль. — Вам что-то сделалось? Нет? Уже начали. Так это — плевок. Антон, — крикнул Израиль капельдинеру, — проведите барышню, где им сидеть.
Антон не спеша подошел.
— Пожалуйте, провожу.
— А что здесь сидеть? Тсс! Стой, Сеня! — крикнул Израиль. Он тронул котелок рукой, кивнул Тае и побежал за товарищем, забирая на ходу левой ногой.
Тая сидела в темном зале, и все, все внутри горело горячей кровью. Она часто дышала, ей было и страшно, и стыдно, и зачем он отвел ее сюда? Куда ей идти? И загорелся свет, хлопают, и надо уходить. Улица — и Тая первый раз подумала: «Куда же повернуть, чтоб домой?» Она медленно шла, нога за ногу. Вот она какая, наша улица, — как будто и не видала прежде. Закрытым, упористым показался ей дом. Тая постояла около калитки и чуть не постучала. Потом сразу схватилась, нажала щеколду и горькими шагами застучала по мосткам к крылечку.
— Ты, Таиса? — окликнул старик.
— Да, я, я, я! я! — досадливо твердила Тая.
— Я! Я! — еще у себя в комнатушке шептала Тая. Легла на кровать, не раздеваясь, не зажгла свечу.
— Я! Я! — твердила Тая и не замечала, что слезы капают на подушку.
— Ну и что ж, что я? — сказала Тая грубо, как будто ругалась с кем, и села на кровати.
И тут вдруг снова круглыми, горячими волнами задышало внутри, и стал перед ней Израиль, как был там в коридоре, когда подошел и прищурился на нее. Таинька дышала, работала грудью, широко и часто, и глядела в темно-синее ночное окно. Мелкий снежок сеял мимо стекол, как будто подгонял время. Тая смотрела на этот спешный лет, и на нем шло все с того самого мгновения: Израиль совсем, совсем добрыми глазами светил из прищуренных век. Ну да. Ну да, так же оно было. Смотрел и говорил: «Милая! зачем ты здесь сидишь? Я не хочу, чтоб ты здесь сидела. Одна в пустом коридоре». Хотел руку подать. Нет, при людях не надо. Сберег на потом. Приказал Антону посадить и посмотрел, как Антон дверь распахнул в темный зал.
«Нельзя же, нельзя входить. Никому! А он велел. Он, может быть, сам хотел войти и сесть рядом, близко, близко. Но ведь в пальто, с флейтой… И товарищи смотрят, ждут. И как он просто сказал. Какой милый. Милый, милый…»
Тут мысли стали, и только один снег, чистый, белый, сеял и сеял вниз вдоль стекол и гнал дальше и дальше волнение. Безостановочно, неудержимо гнал и, казалось, нес едва заметными волнами. Тая, не отрываясь, глядела на снежное окно, и нес, нес ее снег, и теплая радость прильнула к груди, и Таинька прижала руку к бархатной вставке, как тогда на концерте.
— Ты чего же не спишь? — Тая вздрогнула. В черных дверях серой тенью стоял отец. Мутнела белая борода. — Первый час. — Он вынул из жилета часы, ничего не было видно, но старик открыл и щелкнул крышкой. — Что ты за манеру взяла?
Тая смотрела на серого отца и молчала. Старик сделал шаг и присел на скрипучую кровать. На Таю пахнуло родным табачным духом прокуренной бороды. Старик молчал, и только слышно было, как шелестела в руках бумажка, — сворачивал папиросу. При спичке на минуту глянула Тая на отца. Он насупился на папиросу больше, чем надо, вздохнул дымом и засветил в темноте острый огонек. Отошло синее окно с белым снегом, и грузно на землю легло время.
— Что он тебе пишет?
— Ничего, — едва сказала Тая.
— Как ничего, а письмо? Не видала? — Старик поднялся и шлепнул рукой по столу, сразу слапил конверт. — Не видала?
Тая взяла дрожащей рукой письмо. А старик звякал стеклом, зажигал лампу.
— Да подойди ты к столу.
Тая смотрела на адрес и не могла узнать почерка. Неужели он, он написал? И она не вскрывала конверта.
— Читай, не томи! — сказал отец. Он поднял фитиль, и лампа будто открыла сонный глаз, — осветила стол и трепетную Тайну руку. — Он ведь квартальный, околоток… Виктор-то наш.