Смех и горе - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ
На другой день встречаю случайно Фортунатова, а он и кричит еще издали:
- А я, - говорит, - брат, сейчас от кровожадного генерала: про тебя с ним разговаривали и про твои заботы о народе сказывал ему.
- Ну что же такое, - говорю, - что ты все с такими усмешками и про народ, и про мои заботы, и про генерала? Что же твой генерал?
- Очень рад тебя видеть, и о народе, сказал, поговорим. Иди к нему; теперь тебе даже уж и нельзя не идти, невежливо.
Сбывает, думаю, разбойник, меня с рук!.. Ну, а уж нечего делать: пойду к кровожадному генералу.
- Только ты, - говорит, - иди вечером и в сюртуке, а не во фраке; а то он не любит, если на визит похоже.
Я и на это согласился.
Пришел вечер, я оделся и пошел.
Домик кровожадного генерала я, разумеется, и прежде знал. Это небольшой, деревянный, чистенький домик в три окна, из которых на двух крайних стояли чубуки, а на третьем, среднем, два чучела: большой голенастый красный петух в каске с перьями и молодой черный козленок с бородой, при штатской шпаге и в цилиндрической гражданской шляпе.
Подъезда с улицы нет, а у калитки нет звонка. Я взялся за большое железное кольцо и слегка потрепал его.
- Не стучите, не стучите, и так не заперто, - отвечал мне со двора немного резкий, но добрый и кроткий голос.
Я приотворил калитку и увидел пред собою необыкновенно чистенький дворик, усыпанный желтым песком, а в глубине - сад, отделанный узорчатою решеткой. На крыльце домика сидел тучный, крупный человек, с густыми волосами впроседь, с небольшими коричневыми, медвежьими глазками и носом из разряда тех, которые называются дулями. Человек этот был одет в полосатые турецкие шаровары и серый нанковый казакин. Он сидел на крыльце, прямо на полу, сложив ноги по-турецки. В зубах у него дымился чубук, упертый другим концом в укрепленную на одной ступени железную подножку, а в руках держал черный частый роговой гребень и копошился им в белой как лен головке лежавшего у него на коленях трехлетнего длинноволосого мальчишки, босого и в довольно грязной ситцевой рубашке.
- Пожалуйте! - проговорил он мне приветливо, увидя меня на пороге калитки, и при этом толкнул слегка мальчишку, бросил ему гребень и велел идти к матери.
- Это, что вы видите, - продолжал он, - кухаркин сын; всякий день, каналья, волочит ко мне после обеда гребень: "Дяденька, говорит, попугай неприятелей". Соседки-дьячихи дети, семинаристы, его научили. Прошу вас в комнату.
Я поклонился и пошел за ним, а сам все думаю: кто же это, сам он генерал Перлов или нет? Он сейчас же это заметил и, введя меня в небольшую круглую залу, отрекомендовался. Это был он, сам кровожадный генерал Перлов; мою же рекомендацию он отстранил, сказав, что я ему уже достаточно отрекомендован моим приятелем.
ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ
Мы сели в небольшой, по старине меблированной гостиной, выходящей на улицу теми окнами, из которых на двух стояли чубуки, а на третьем красный петух в генеральской каске и козел в черной шляпе, а против них на стене портрет царя Алексея Михайловича с развернутым указом, что "учали на Москву приходить такие-сякие дети немцы и их, таких-сяких детей, немцев, на воеводства бы не сажать, а писать по черной сотне".
В углу сиял от лампады большой образ пророка Илии с надписью: "ревнуя поревновах о боге вседержителе". Генерал свистнул и приказал вошедшей женщине подать нам чаю и, как предсказывал мой приятель, немедленно же начал поругивать все петербургское начальство, а затем и местные власти. Бранился он довольно зло и минутами очень едко и обращался к помянутому указу царя Алексея, но про все это в подробностях вам нечего рассказывать. Особенно зло от него доставалось высокопоставленным лицам в Петербурге; к местным же он относился с несколько презрительною иронией.
- Здесь верховодят и рядят, - говорил он, - козел да петух: вот я и изображение их из почтения к ним на окно выставил, - добавил он, указывая чубуком на чучел. - Здесь все знают, что это представляет. То вот этот петух - предводитель-многоженец - орет да шпорой брыкает; то этот козленок губернатор - блеет да бороденкой помахивает, - все ничего: идет. Знаете, как покойный Панин Великой Екатерине отвечал на вопрос: чем сей край управляется? "Управляется, - говорил он, - матушка-императрица, милостию божиею да глупостию народной". - Генерал весело и громко засмеялся и потом вдруг неожиданно меня спросил:
- Вы Николая Тургенева новую книжку читали?
Я отвечал утвердительно. Генерал, помолчав, высморкался и сначала тихо улыбнулся, а потом совсем захохотал.
- "Стяните вы ее, Россию-то, а то ведь она у вас р-а-с-с-ы-п-е-т-с-я!" - привел он из тургеневской брошюры и снова захохотал. - Вы, впрочем, сами здесь, кажется, насчет стягиванья... липким пластырем, что ли, ее, Федорушку, спеленать хотите?. - обратился он ко мне, отирая выступившие от смеха слезы. - Скажите бога ради, что такое вы задумали нам приснастить. Я рассказал.
- Пустое дело, - отвечал, махнув рукой, генерал. - Вы, может быть, не любите прямого слова; в таком случае извините меня, что я вам так говорю, но только, по-моему, все это больше ничего как от безделья рукоделье. Нет, вы опишите-ка нас всех хорошенько, если умеете, - вот это дело будет! Я знаю, что будь здесь покойный Гоголь или Нестор Васильич Кукольник, они бы отсюда по сту томов написали. Сюда прежде всего надо хорошего писателя, чтоб о-н все это описал, а потом хорошего боевого генерала, чтоб о" всех отсюда вон выгнал. Вон что здесь нужно, а не больницы, о которых вас никто не просит. Чего вы их насильно-то навязываете? Молчат и еще, как Шевченко писал, "на тридцати языках молчат", а молчат, значит "благоденствуют".
Генерал опять засмеялся и потом неожиданно спросил:
- Вы Шевченку покойного не знали? Я отвечал, что не знал.
- А ко мне его один полицеймейстер привозил. Расхвалил, каналья, что будто "стихи, говорит, отличные на начальство знает". Ну, мол, пожалуй, привезите: и точно недурно, даже, можно сказать, очень недурно: "Сон", "Кавказ" и "К памятнику", но больше всего поляков терпеть не мог. Ух, батюшка мой, как он их, бездельников, ненавидел! То есть это просто черт знает что такое! "Гайдамаки" читает и кричит: "будем, будем резать тату!" Я уж и окна велел позатворять... против поляков это, знаете, не безопасно, - и после целую неделю лопатой голос из комнаты выгребали - столько он накричал.
- Но вы же ведь, ваше превосходительство, - спрашиваю, - кажется, и сами очень изволите не любить поляков?
- Поляков? нет, я враждебного против них не имею ничего... а любить их тоже не за что. Аристократишки, трусы, дрянь, хвастуны, интриганы и рухавка... ух, какая рухавка! Ух, ух, ух, какая рухавка! Такие бездельники, что с ними драться-то даже не с кем. Как в шакалку не надо стрелять, потому что ружье опоганишь, так и в поляка; на него хорошего солдата посылать жалко. В последнее повстанье я шел усмирять их, думал, что авось те канальи, которые в наших корпусах и в академиях учились, хоть те, хоть для гонора, для шика не ударят лицом в грязь и попрактикуют наших молодых солдатиков, как-нибудь соберутся нас поколотить. Ничего не бывало: веровали, рухавка этакая канальская, что Наполеон на них смотрит, а смотреть-то и не на что. Подлейшая для нас война была! Если бы не кое-какие свои старые хитрости просто бы несчастье: могли бы деморализоваться войска. У меня в два месяца один офицер влюбился в польку и убежал, один в карты проигрался и застрелился, да два солдатика с ума сошли. Сноситесь об этом по начальству, пишите в Петербург: много там поймут боевое дело "военные чиновники" и "моменты"!.. Я - вечное благодарение творцу и создателю (генерал набожно перекрестился), - я вышел из затруднений без петербургских наставлений.
Я говорю:
- Я слушаю, ваше превосходительство, с крайним любопытством.
Генерал стал продолжать.
ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ
- Я, - говорит, - действовал на корень: офицеры и солдаты скучали; надо было их развлечь, а в деревушке чем же их развлечь? Вижу, бывало, что уж очень затосковали и носы повесили, ну, и жаль их бывало; и говорю: ну, уж черт вас возьми, прозевайте, так и быть: выпустите человек пять пленных из сарая, пускай они по лесу побегают. А как те побегут, - пошлешь за ними погоняться, - народ немножко и порассеется. Но только ведь, подите ж вы, преанафемские их души, эти полячишки: совсем от меня бегать не стали. "Бегите, паны", - шепчут им подученные люди, - нет, не идут! По пяти целковых, наконец, чрез верные руки давал каждому, который согласится бежать; деньги возьмут - а не бегут. Сам, наконец, лично, с глаза на глаз их подманивал: "Эх, говорю, паны, братья, какая большая банда здесь недалеко в лесу есть! - такая, мол, что даже боимся ее". Не идут, да и только! - Но позвольте же, - возражаю, - но откуда же пленные-то у вас взялись?
- А это какие-то старые, еще до моих времен попались. Я их по наследству получил. При мне шаталась какая-то горстка, человек в шестьдесят; солдатики человек сорок из них закололи, а человек двадцать взяли. Я приказал тройку повесить, а человек пятнадцать назад выпустить, чтобы рассказывали, какой с ними у меня суд; с тех пор в моем районе все и стихло.