Мадемуазель де Мопен - Теофиль Готье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Розетта. Как поступают с ущербной луной и модами прошлого сезона. Ему недостает силы бросить меня первым, и, хотя на самом деле он меня не любит, я для него — источник удовольствия, к которому он привык, а от такой привычки труднее всего отказаться. Если я ему не помогу, с него станется прилежно томиться рядом со мной вплоть до второго пришествия и даже еще дольше, потому что в сердце у него зреют семена всех добродетелей, и душа его жаждет расцвести пышным цветом под солнцем нетленной любви. Право, мне досадно, что у меня нет для него ни лучика. Из всех моих любовников, которых я не любила, он мне милее всего, и не будь я так добра, я ни за что не вернула бы ему свободы и оставила бы его при себе. Но я не сделаю этого: отныне я перестаю ему докучать.
Теодор. Сколько это продлится?
Розетта. Недели две, три, но уж наверняка меньше, чем продлилось бы, если бы вы не приехали. Я знаю, что никогда не буду вашей возлюбленной. Вы говорите, что на то есть неведомая причина, с которою бы я примирилась, если бы вам было позволено открыть ее мне. Итак, всякая надежда в этом смысле мне заказана, и все же я не могу решиться принадлежать другому, когда вы здесь: мне представляется, что это кощунство и что я лишаюсь права любить вас.
Теодор. Не прогоняйте его из любви ко мне.
Розетта. Ладно, если это доставит вам удовольствие. Ах, если бы вы могли принадлежать мне, как отличалась бы моя жизнь от того, чем она стала теперь! Люди составили обо мне совершенно ложное понятие, и я так и прожила бы весь век, и никто бы не заподозрил, какова я на самом деле; вы единственный, Теодор, кто понял меня, и вы обошлись со мной жестоко. Я никогда не желала иного возлюбленного, кроме вас, а вы меня отвергли. Ах, Теодор, если бы вы меня полюбили, я была бы целомудренна и благонравна, я была бы достойна вас; а вместо этого я оставлю по себе (если кто-нибудь обо мне вспомнит) славу светской любезницы, почти куртизанки, которая отличается от уличной феи только происхождением да богатством. От рождения у меня были самые благородные наклонности, но ничто не развращает сильнее, чем жизнь без любви. Меня презирают многие — те, кто не знает, сколько мне пришлось выстрадать, чтобы стать такой, как теперь. Я твердо знала, что никогда не буду принадлежать человеку, который мне дороже всех на свете, вот я и поплыла по течению: я не дала себе труда поберечь плоть, которая все равно не принадлежала бы вам. А сердцем моим никто не владел и не будет владеть. Оно ваше, хоть вы и разлюбили его, и в отличие от большинства женщин, которые почитают себя порядочными потому, что не переходили из постели в постель, я, хоть и не блюла в неприкосновенности своего тела, душой и сердцем всегда была верна вашей памяти. Я, по крайней мере, сделала несколько человек счастливыми, над несколькими изголовьями благодаря мне кружили светлые иллюзии. Не одно благородное сердце я обманула, но то был невинный обман: когда вы меня оттолкнули, я хлебнула столько горя, что мне была ужасна самая мысль обречь другого человека на эту пытку. Вот единственная причина многих моих приключений, которые молва объясняла моим распутством. Я и распутство? О, люди! Если бы вы знали, Теодор, какая это безысходная боль, — сознавать, что жизнь не удалась, что счастье прошло мимо, что все вокруг заблуждаются на ваш счет, и переменить людское мнение о себе невозможно, что самые прекрасные ваши качества обратились в пороки, самые чистые мечты — в черную отраву, что наружу вышло лишь то, что было в вас дурного, что двери, которые распахиваются настежь перед вашими пороками, затворяются перед вашими добродетелями, — сознавать это, и не уметь вырастить посреди зарослей цикуты и волчьего корня ни одной лилии, ни одной розы! Вам этого не понять, Теодор.
Теодор. Увы! Увы! Все, что вы говорите, Розетта — это общий удел; лучшее в нас всегда остается в душе и не находит себе выхода. Таковы поэты. Лучшее их стихотворение — ненаписанное; они уносят с собой в гроб больше стихов, чем оставляют в книгах.
Розетта. Я унесу с собой свое стихотворение.
Теодор. А я свое. Кто не сочинил за всю жизнь хотя бы одного стихотворения? Кто был настолько счастлив или настолько несчастлив, что не сложил его в голове или в душе? Быть может, любой палач слагает про себя строки, напоенные слезами самой нежной чувствительности; и, быть может, любой поэт слагает в душе стихи столь зверские и кровавые, что они скорее приличествовали бы палачу.
Розетта. На моей могиле кстати пришлись бы белые розы. У меня было десять любовников, но я невинна и умру невинной. Немало девственниц, на чьи гробницы падает нескончаемый снегопад лепестков жасмина и апельсинового цвета, были сущими Мессалинами.
Теодор. Я, Розетта, воздаю вам должное.
Розетта. Вы единственный в мире, кто меня разглядел, потому что увидали меня во власти любви, воистину непритворной и глубокой, — ведь она была безнадежна; а кто не видел женщины, когда она любит, не может судить, какова она на самом деле; вот что утешает меня в горестях.
Теодор. А что думает о вас молодой человек, который в глазах света слывет нынче вашим любовником?
Розетта. Мысли любовника — это бездна глубже Португальского залива, и сказать, что таится на дне души человеческой, очень трудно; если привязать лот к веревке в сто тысяч туазов длиной и разматывать ее — она вся целиком уйдет под воду, а так лот и не достигнет дна. И все же в нескольких местах мне удалось коснуться дна этой души, и на грузило иной раз налипала грязь, иной раз — красивые раковины, но чаще — грязь вперемешку с осколками кораллов. Ну, а мнение его обо мне много раз менялось; он начал с того, чем другие кончали: проникся ко мне презрением; это свойственно молодым людям с бурной фантазией. Совершить первый шаг всегда значит для них пасть так низко, что ниже некуда, и переход от грез к действительности неизбежно оборачивается для них потрясением. Он презирал меня, и я его развлекала; теперь он уважает меня, и я нагоняю на него скуку. В первые дни нашей связи он замечал во мне только банальное, и, сдается, решимость его только усугублялась тем, что он не ожидал сопротивления с моей стороны. Казалось, ему не терпится завести роман, и я сперва подумала, что это у него от полноты чувств, как бывает в майскую пору молодости, когда, не найдя женщины, юнец готов обнимать стволы деревьев и целовать цветы и траву на лугу. Но нет, сквозь меня он шел прямо к другой цели. Я была для него дорогой, а не местом назначения. Под наружной свежестью двадцати лет, под первым пушком юности таилась глубокая испорченность. Сердце его было уязвлено; оно было словно плод, сгнивший изнутри. В этом молодом, сильном теле трепетала душа, древняя, как Сатурн, — и свет не видывал другой такой непоправимо несчастной души. Признаться, Теодор, мне стало страшно, у меня чуть не закружилась голова, когда я склонилась над черными безднами этой души. Ваши и мои страдания ничто в сравнении с теми, что выпали ему. Если бы я любила его сильнее, я бы его убила. Его неодолимо влечет и манит нечто такое, что не от мира сего и чего не сыскать на этом свете, и нет ему покоя ни днем, ни ночью; как гелиотроп в погребе, он извивается, пытаясь повернуться к солнцу, а солнца не видит. Он из тех людей, чью душу не омыли как следует в летейских водах, прежде чем вдохнуть ему в тело, вот она и сохранила смутную память о вечной небесной красе, и память эта гложет ее и терзает, ибо она помнит, что была крылатой, хотя ныне привязана к земле. Будь я Богом, я сроком на две вечности отлучила бы от поэзии ангела, виновного в такой небрежности. Здесь мало было сложить карточный домик-дворец, чтобы приютить на вешние месяцы юную белокурую фантазию, — здесь надо было взгромоздить башню превыше восьми храмов, которые были воздвигнуты один на другом. Это было не в моих силах, я притворилась, будто не понимаю этого, и предоставила ему карабкаться, обдирая себе крылья, в поисках вершины, с которой он мог бы воспарить в бескрайний поток. Он воображает, будто я ни о чем не догадалась, ибо я подчинила себя всем его прихотям, не подавая виду, что понимаю их цель. Раз уж я не могла его излечить, мне захотелось — и надеюсь, что когда-нибудь Господь мне это зачтет — подарить ему хотя бы блаженную веру в то, что он страстно любим. Мне было так жаль его, и он сделался мне так небезразличен, что мне не стоило большого труда всем тоном и манерой выказать ему достаточно нежности, чтобы внушить ему эту иллюзию. Я разыграла роль, как опытная актриса; я переходила от лукавства к меланхолии, от чувствительности к сладострастию, притворялась то беспокойной, то ревнивой, проливала притворные слезы, и по лицу моему пробегали сонмы вымученных улыбок. Я рядила манекен любви в самые нарядные ткани, заставляла его прогуливаться по аллеям моих парков, я приказала всем моим птицам петь у него на пути, а всем моим далиям и цветкам дурмана — приветственно кивать ему головками; по моему велению он переплыл мое озеро, сидя на серебристой спине моего любимого лебедя; я сама спряталась внутри этого манекена, которому я одолжила свой голос, ум, красоту, молодость, и наделила его такой пленительной наружностью, что моя ложь затмила действительность. Когда придет пора вдребезги разбить эту полую статую, я проделаю это так, чтобы он решил, будто я сама во всем виновата, и уберегу его от угрызений совести. Я сама проколю булавкой этот воздушный шар, чтобы выпустить из него ветер, которым он наполнен. Это и есть священная проституция, это и есть возвышенный обман, не правда ли? В хрустальном сосуде я берегу несколько слезинок — я собрала их в тот миг, когда они готовы были пролиться. Вот мой ларчик с бриллиантами, и я протяну его ангелу, который придет за мной, чтобы отвести пред очи Всевышнего.