Урок немецкого - Зигфрид Ленц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Началось все, — пояснил он, — с урока немецкого. Тема сочинения гласила: «Радости исполненного долга». К концу урока, — продолжал он, — господин Йепсен вернул учителю чистую тетрадь, и не оттого, что сказать ему было нечего, напротив, его подавило чрезмерное изобилие воспоминаний и наблюдений, просившихся на бумагу. Начальное торможение. Корсаковский синдром. В результате ему был задан штрафной урок — он должен был написать сочинение задним числом. Для этого господину Йепсену было предоставлено рабочее место в изолированном помещении. — Директор перечислил и прочие условия — никаких посетителей, освобождение от общих работ и т. д. — и нарисовал не слишком заинтересованным слушателям то состояние, в каком я принялся за дело: заключительная покорность. Эйфория. Психологи все же навострили уши, когда директор сообщил, что работа моя длится уже сто пять дней. — Вот уже три с половиной месяца, как наш господин Йепсен, стоящий здесь перед вами, трудится над заданной темой. Упорства у него хватает, — и он поднял стопку моих тетрадей, — как видите, сочинение принимает угрожающие размеры. Мания имен. Мания местности. Психотический мнемизм. — В заключение директор попросил его поправить, если он, на мой взгляд, в чем-то ошибся. На что я только пожал плечами.
Посетитель из Кливленда, штат Огайо, мистер Борис Цветков, пропустив жужжащие страницы мимо большого пальца, сделал свое заключение; такую же небывалую способность — шутка сказать, с одного взгляда овладеть и проникнуться незнакомым материалом — проявил посланец Цюриха некий Карл Фушар-младший и посланец Стокгольма некий Ларе Питер Ларсен; эти, правда, заглянули в тетради там и сям, но больше взвешивали их на ладони, и каждый вынес свое заключение. И только Вольфганг Макенрот не сделал ни того ни другого. Последним он бережно взял тетради, заботливо их погладил и положил на стол. Я вздохнул с облегчением, считая, что спектакль окончен, и позволил себе переступить с ноги на ногу, но тут вперед выступил доктор Гимпель. Взглядом призывая психологов напрячь все свое внимание и по достоинству оценить то, что они сейчас услышат, он заверил меня, что работа моя не только заслуживает удовлетворительной оценки, но даже превосходит предъявленные требования. На штрафной работе, таким образом, можно поставить крест. Я убедил его и доктора Корбюна. И он предложил мне вернуться в наше островное сообщество и занять свое место в библиотеке.
— Ты, — сказал он этими самыми словами, — уразумел, что сочинения надо писать в обязательном порядке, а это, в сущности, все, что от тебя требовалось. Нашей целью было вразумить, а не наказывать тебя. — И, словно желая облагодетельствовать меня еще и в частном порядке, добавил: — Кстати, уже весна на дворе.
Последнее замечание директор мог вполне оставить при себе, уж ему-то полагалось бы знать, что весну у нас крадут. Я с удивлением взглянул на него. Во всяком случае, к такому решению я готов не был.
— Ну что же? — спросил он. — Ну что же? Разве тебе не улыбается возможность уже завтра покончить со штрафной работой? Увидеться и попраздновать с друзьями?
— Но работа еще не кончена, — возразил я.
— Неважно, — ответствовал он. — Мы удовлетворены тем, что сделано, остального мы с тебя не спросим.
— Без остального работа моя теряет всякий смысл, — настаивал я, да я и в самом деле так думал. Гимпель оторопел. Он попросил меня объяснить ему и присутствующим, почему я отказываюсь от островного сообщества, от весеннего солнышка и от работы в библиотеке — ради окончания никому уже не интересного штрафного задания? Я взглянул в угловое окно на Эльбу, но ничего достойного внимания там не заметил, поглядел на наш берег и увидел выплывающую из лозняка серебристо-белую байдарку с двумя спортсменами. Никем не управляемая, она неслась по течению, так как задний гребец обнимал переднего и, запрокинув ему лицо, в этом неудобном положении впился в него губами и прочее тому подобное, меж тем как весла катались по борту, окунались в воду, но каким-то чудом туда не соскальзывали.
— Но почему же, почему? — допытывался директор Гимпель. И тогда я сказал:
— Я хочу показать радости исполненного долга во всем объеме, без каких бы то ни было сокращений.
— А если их не избыть? — вопросил директор, чем обеспечил себе внимание психологов. — Что, если этим радостям конца не предвидится?
— Тем более, — сказал я. — Тем более!
Я чувствовал: чего-то они от меня добиваются, что-то хотят вытащить на божий свет, но не знал, что им нужно. Спортсмены по-прежнему плыли в обнимку — один лежа навзничь, другой ничком, присосавшись друг к другу, — все ниже и ниже по течению, где, к сожалению, не предвиделось ни единого бушприта, который мог бы их разлучить. И хоть бы одно весло потеряли!
Но тут подал голос Карл Фушар-младший.
— Кому ты, собственно, все это рассказываешь? — спросил он.
— Себе самому, — отвечал я, а он:
— И тебя это успокаивает?
— Да, это меня успокаивает, — отвечал я. Швед молчал. Он только нет-нет враждебно поглядывал в мою сторону, словно собираясь меня убить. Американец Борис Цветков спросил, не испытываю ли я временами за штрафной работой такого чувства, словно я стою в воде, шлепаю по воде или плаваю в чистой воде, и вполне удовлетворился, когда я на всю эту триаду ответил однозначным «нет». Быкообразный ученый, чье имя осталось мне неизвестно, так как он пристегнул свой жетон задом наперед, и я лишь по акценту узнал в нем голландца, удивил меня, сперва осведомившись, сколько мне лет, потом какой номер обуви я ношу, а когда я удовлетворил его любознательность, осведомился, не бывает ли у меня при работе обильного потения и приступов беспричинного страха; дабы не слишком его обескуражить, я согласился на приступы страха. То, что Макенрот воздержался от вопросов и время от времени поощрительно мне улыбался, еще больше подкупило меня в его пользу. Возможно, раскусив, что я не из тех, кто легко сдается в спорном случае или в школьной драке, международная коллегия оставила меня в покое, отказавшись от дальнейших вопросов.
Директора это, должно быть, поставило в тупик; он, возможно, рассчитывал на более дотошные вопросы, на более углубленное исследование и, если не на жаркие, то, во всяком случае, более оживленные дебаты, но, так как его надежды пропали втуне, пришлось ему самому заняться мной. Я мельком глянул на обоих спортсменов, они все же перевернулись и пошли ко дну, а Эльба по-прежнему катила вдаль пустынные, невинные свои воды.
— Что же, Зигги, придется нам вместе найти решение, — подступил ко мне Гимпель, — больше это продолжаться не может. Штрафной урок — это никакое не исключение, а всюду применяемое средство воздействия, и у нас на острове оно наилучшим образом оправдало себя как педагогическая мера. Но всему, как говорится, есть предел, предел есть и штрафной работе. Сто пять дней — куда же еще? Итак, сегодня наказанию твоему истекает срок. — И он протянул мне свою искушенную в рукопожатиях руку, чтобы скрепить наш уговор, но я отказался дать ему свою. Я протестовал. Я просил о продлении срока. Обещал никогда больше ничем не вызывать недовольства, лишь бы мне разрешили вернуться к моей штрафной работе. Я чуть ли не взывал к его великодушию. Но все мои протесты, просьбы и обещания были напрасны. Как же все-таки удалось мне уломать директора? Очень просто: я напомнил ему его обещание, сославшись на его слова о том, что только я вправе определить срок моего штрафного урока.
— Разве это не собственные ваши слова, — настаивал я, — что никто меня сроком не ограничивает, сколько времени потребуется, столько мне и дадут? — С помощью этой цитаты мне удалось если не убедить его, то хотя бы выиграть некоторое время для моих трудов.
— Ладно, ладно, — сказал он со снисходительной уступчивостью, — пока что можешь продолжать.
Он подошел к столу и вручил мне исписанные тетради. Испытующе оглядев психологов, он ни на одном лице не прочитал признаков сомнения и, успокоившись, отпустил меня со словами:
— Дорогу обратно ты и сам найдешь. Новую тетрадь получишь, а также и чернила.
С облегченным сердцем, хотя тревога моя не совсем улеглась, прошел я через полукруг психологов и постарался не миновать Макенрота. Он подмигнул мне, и я прочел одобрение в его взгляде. Но если на виду у всех он только прищурил глаза, то на уровне моего пиджачного кармана позволил себе нечто менее невинное. Его хрупкие худые пальцы, проворно скользнув в мой карман, что-то туда просунули и даже кое-как пригладилил сверху, до того как ретироваться. Я и сам почти ничего не почувствовал, но таков непреложный факт. Могу только сказать, ничуть не преувеличивая, что из всех наших один лишь Оле Плёц, как специалист по дамским сумкам, мог бы совершить подобное.
На пороге я обернулся, чтобы на ходу проститься с ученым синклитом и пристально поглядеть на Макенрота, однако лицо его ничего не сказало мне, оно замкнулось под маской равнодушия. Он стоял с видом, исключавшим всякое подозрение, ему и оправдываться не надо было.