Земля под ее ногами - Салман Рушди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ждать пришлось долго. Но Вина этого стоила.
Тяга Вины к менторам, наставникам, учителям, ее пристрастие ко всякого рода колдовству — попытка спрятать под этим фиговым листком мучительные вопросы бытия — всегда позволяли Ормусу без особых усилий заявить на нее права. Но, повторяю, она никогда не принадлежала ему всецело. Несмотря на его везение в картах и всемирную известность, она вновь и вновь возвращалась ко мне.
Из Долины Смерти, самой нижней точки материковой части Соединенных Штатов, можно увидеть самую высокую — гору Уитни. Подобно этому из глубины моего отчаяния в часы, когда Ормус Кама приходил к чаю, я предлагаю бросить взгляд на те счастливые дни, когда мы с ней были любовниками.
Спустя много лет в Нью-Йорке, в моей квартирке на четвертом этаже без лифта, в доме рядом с собором Святого Марка, где проживало невероятное количество кубинских беженцев-геев, Вина скатилась с моего потного тела, едва мы кончили заниматься любовью, и закурила. (Я всегда обильно потел — легкое неудобство в повседневной жизни, но очевидное преимущество во время секса, когда разного рода скользкость, включая моральную, только приветствуется.)
— Я тебе не говорила? Он светился, — сказала она. — Я видела сияние, ауру, в тот день, в магазине грамзаписей. Может, и не так уж сильно, но определенно светился. Примерно как лампочка в сто ватт, словом — вполне достаточно, чтобы осветить небольшую комнату. Но и этого хватало.
Вина никогда не считалась с условностями сексуального предательства. Ей ничего не стоило завести разговор о своем fidanzato[74] с любовником через двадцать секунд после оргазма, который в тот период ее жизни бывал у нее ярким и продолжительным. (Позднее, после того как они поженились, она по-прежнему легко достигала оргазма, но наслаждалась всего лишь мгновение, а потом — раз — и выключалась, будто по мановению невидимой дирижерской палочки. Словно играя на этом прекрасном инструменте, своем теле, вдруг услышала невыносимо фальшивую ноту.) Я научился мириться с ее словесной бестактностью. Однако и тогда, и теперь меня выводила из терпения всякая низкопробная муть, все эти «ауры» и «сияния».
— Чушь, — огрызнулся я. — Ормус не богочеловек с портативными световыми эффектами. Твоя беда в том, что ты попала в Индию и подцепила там мудрость-Востока-манию, гурусранию, нашу неизлечимую, пожирающую мозги хворобу. Говорил я тебе — не пей сырую воду.
— А твоя беда в том, — она выпустила дым мне в лицо, — что ты целый год будешь кипятить свою гребаную воду, прежде чем ее выпить.
Она заразилась Индией, и та едва не убила ее. Вина перенесла малярию, брюшной тиф, холеру и гепатит, что ничуть не сказалось на ее жадности к этой стране. Она проглотила ее, как дешевый гамбургер в придорожной закусочной. Потом эта страна ее отвергла — так же безжалостно, как отвергли ее в Виргинии и в штате Нью-Йорк. Но к тому времени она уже достаточно окрепла, чтобы выдержать удар. У нее был Ормус, и ее будущее уже принадлежало только ей. Она могла нанести ответный удар и выжить. Но годы примерного поведения остались позади. После этого она приняла нестабильность — свою собственную и мира в целом — и постепенно выработала свои правила игры. Ничто вокруг нее уже больше не было прочным: земля содрогалась постоянно, и, разумеется, линии повреждений пронизали ее от макушки до пят, а повреждения в человеческих существах всегда рано или поздно вскрываются, подобно трещинам на взроптавшей земле.
«The Swimmer»[75], одна из последних песен Ормуса Камы, сочиненных для них с Виной, была записана на острове Монсеррат, под рокочущим вулканом. Тяжелый ритм-энд-блюзовый гитарный рифф, ведущий в этой песне, преследовал его много дней. Проснувшись от того, что он пульсировал в ушах, Ормус схватил гитару и магнитофон, чтобы успеть записать его. В то время они постоянно ссорились, и атмосфера в студии была пропитана злобой и отчуждением, чревата взрывом. В конце концов он отдался этой отравленной атмосфере, повернулся лицом к тому, что ему мешало, и смог обуздать эту стихию, укротить ее, сделать разлад темой песни — так родилось это горькое пророчество обреченной любви. Для себя он написал, пожалуй, самые мрачные свои строчки: I swam across the Golden Horn, until my heart just burst. The best in her nature was drowning in the worst[76]. Все это исполнялось томным гнусавым голосом, который смутил его поклонников и был назван одним известным своей язвительностью музыкальным критиком (не ведавшим, что он лишь повторяет сэра Дария Ксеркса Каму) предсмертной агонией старого козла — доказательство того, что он начал идти ко дну еще до самой трагедии. Но так как он все еще любил ее, что признавал даже в самые худшие моменты, ей он дал высокие, исполненные надежды строчки, контрастировавшие с его собственным отчаянием, столь же исполненные соблазна, как пение сирен; словно он был Иоанн и Павел в одном лице, словно соединил в себе горечь и сладость.
«There's a candle in my window»[77], — пела Вина — но мне не нужно вам напоминать, вы ее уже вспомнили, память о ней уже пробудила ваши чувства. Swim to me[78]. Сам я не могу ее слушать. Больше не могу.
Лучшее, что есть в нас, тонет в наших пороках. Так говорила некогда мать Ормуса. В конце пятидесятых леди Спента Кама погрузилась в глубокую печаль, под влиянием которой пришла к святотатственному убеждению, что Исчадие Лжи, Ахриман или Ангро-Майнью, начинает одолевать Ахурамазду и Свет, вопреки всему, что было предсказано в великих книгах — Авесте, Ясне и Бундахишне. В квартиру на Аполло-бандер все чаще приглашались священнослужители в белых одеждах, они приносили с собой свои огни и торжественно пели. «Внемлите ушами вашими, узрите яркое пламя глазами Лучшего Разума». Ардавираф Кама, молчащий сын леди Спенты, во время этих огненных ритуалов сидел рядом с ней с безмятежным лицом; Ормус, напротив, не удостаивал их своим присутствием. Что же до ее стареющего, спивающегося мужа, то его неприязнь к этим священнодействиям с годами только росла. «Проклятые святоши, превратили дом черт знает во что, в какую-то больницу, — ворчал он, проходя через комнату, где совершался обряд. — Кончится тем, что этот проклятый огонь спалит весь дом».
Дому Камы и впрямь угрожала опасность, но исходила она не от священного огня. В десятую годовщину независимости Индии Спента получила письмо от Уильяма Месволда, ныне ставшего пэром, высокопоставленным чиновником Министерства иностранных дел, который поздравлял своих старых друзей «со столь знаменательной датой». Однако письмо это содержало не только поздравления. «Я обращаюсь к вам, моя дорогая Спента, а не к брату Д. К. К., потому что, боюсь, у меня для вас неприятные известия». Затем следовало сбивчивое, бранчливое, с многочисленными отступлениями, описание ряда банкетов, на которых он недавно побывал, в частности одного из таких «приятных увеселений», связанного с возобновлением постановки «Двенадцатой ночи» в двенадцатую же ночь в «Миддл темпл», где «Двенадцатая ночь» была поставлена впервые, тоже в двенадцатую ночь; как бы там ни было, выбрался, наконец, лорд Месволд на финишную прямую, он сидел, по чистой случайности, рядом с известным судьей Генри Хигэмом, который оказался однокашником «брата Д. К. К.» и поведал, за стаканчиком бренди, что сэр Дарий Ксеркс Кама, хоть и обедал в «Миддл темпл» с неизменным аппетитом, не проявил такого же рвения к юриспруденции. Он провалился на выпускных экзаменах и никогда не был допущен к адвокатуре «в какой бы то ни было форме».
Лорд Месволд «нашел это обвинение лишенным всякого правдоподобия». В Лондоне он дал задание навести справки, и то, что выяснилось, повергло его в смятение. Генри Хигэм был совершенно прав. «Я могу лишь заключить, — писал Месволд, — что бумаги вашего мужа были подделкой высочайшего качества, если можно так выразиться, что он попросту пошел на блеф, рассчитывая, что в Индии никому не придет в голову его проверять; а если бы кто-то это и сделал, купить молчание этого человека, как вам хорошо известно, не составит труда и не потребует чрезмерных затрат в вашей великой стране, по которой я не перестаю испытывать самую острую ностальгию».
Леди Спента Кама любила своего мужа несмотря ни на что, а он любил ее. Ормус Кама всегда считал, что основой взаимной привязанности его родителей была сексуальная совместимость, не подверженная даже влиянию времени. «Старики занимались этим почти каждую ночь, — говорил он. — Нам приходилось притворяться, что мы ничего не слышим, что было нелегко, потому что они делали это очень шумно, особенно когда мой подвыпивший отец принуждал ее к тому, что он называл английской позой, которая, судя по всему, не рождала особого энтузиазма у матери. Крики, которые доносились к нам, не были криками наслаждения, но она готова была идти на жертвы ради любви». После того как она узнала, что сэр Дарий построил всю свою профессиональную карьеру на подлоге, что он оказался тайным слугой Лжи, леди Спента переместилась в отдельную спальню, и теперь по ночам квартира погружалась в грустное молчание их разрыва. Она так и не объяснила сэру Дарию, что заставило ее покинуть супружеское ложе. Лорду Месволду она написала, умоляя, во имя их многолетней дружбы, сохранить тайну мужа. «Он не так долго занимался адвокатской практикой, а когда это делал, то, по всеобщему мнению, справлялся со своей задачей безупречно, так что в конце концов никакой беды не случилось, так ведь?» Месволд выразил в ответном письме свое согласие, «с единственным условием, моя дорогая Спента, что вы будете и впредь писать мне, сообщая все новости, ведь теперь, зная то, что я знаю, я не могу состоять в переписке с самим Д. К. К.».