Семнадцать мгновений весны (сборник) - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Он передал скучные данные – никаких сенсаций. Его, кстати, в Прагу переводят…
– Когда?
– Точно не знаю.
– Ничего. Он нам еще здесь пригодится.
– Звать Степана?
– Да.
Коля вышел в сени. Степан сидел под дверью, напряженно прислушиваясь к тревожной ночной тишине. Изредка завоет собака, станет от этого жутко и тоскливо, а потом снова тишина, особая тишина оккупации, когда каждая минута несет с собой ожидание выстрела, вопля, гибели.
Закономерность случайностей
У Седого в Варшаве до войны жил брат – известный в городе психиатр. У брата была дочь Мария. Когда отец погиб в тридцать девятом, она перебралась в Краков. Сначала она жила в доме у Седого, а когда он перешел на нелегальное положение, сняла себе комнату – от покойного отца осталась коллекция золотых монет и несколько подлинных средневековых гравюр, на это можно было жить. Некоторое время Мария работала в университете, но когда университет гитлеровцы закрыли – по их планам, в Польше должны были быть только начальные школы, – она стала работать переводчицей на железнодорожном узле. Здесь она познакомилась с Игнацием Домбровским, инженером. Сестра Игнация Домбровского Ирена была невозможно мила, по улице ей ходить трудно: все оглядывались, особенно немцы. Именно так, на улице, когда она возвращалась с работы (выучилась на медицинскую сестру), с ней познакомился Вацлав Шмит – по матери словак, по отцу немец, по должности помощник начальника тюрьмы.
Он ходил за Иреной два года – краснел, вздыхал, сох. Тетушка Шмита жила в Лозанне, там у нее был обувной магазин. Чтобы достать документы на выезд к тетушке – и ну вас, немцев, к черту с вашей тюрьмой, – ему нужно было тридцать тысяч марок.
– Здесь – нет, – сказала ему Ирена, – среди этого вашего скотства может быть все, но не может быть любви. Здесь мы никогда не будем вместе. Увези меня в Швейцарию, где не стреляют и где озера в горах, – я стану тебе женой.
– Я тебя увезу, а ты меня там бросишь.
– Поляки могут делать все, что угодно, – ответила Ирена, – только они не умеют нарушать данного слова.
– А деньги? Откуда я возьму столько денег?
После ареста Ани Седой пошел по всем своим связям: любыми путями ему нужно было выйти к тюрьме. Два дня прошли впустую. Утром, когда он встретился с племянницей, та сказала:
– Знаешь, ничего нельзя обещать наверняка, но встречу я тебе устрою. Насколько мне известно, человеку из тюрьмы, некоему Шмиту, для счастья с Иреной нужны деньги. Может быть, тебе поговорить с ним?
…Когда Шмит и Седой остались в комнате одни, Седой сказал:
– Я знаю вашу историю. Помогите мне, я помогу вам.
– Кто вы?
– Моя история похожа в некоторой степени на вашу. Я люблю женщину, женщина эта сидит в вашей тюрьме. Мне нужно, чтобы эта женщина была со мной, мы уедем в горы – там мои родители, а вы уедете в Швейцарию – там ваша тетушка.
– Как зовут женщину, которую вы любите?
Седой закурил, пустил к потолку дым, прищурился и ответил:
– Ее зовут русская радистка.
– Вы с ума сошли…
– Я не сошел с ума.
– Это невозможно…
– Отчего?
– Оттого, что мне дорога жизнь.
– Вы будете чисты.
– Каким образом?
– Сначала мне нужно ваше принципиальное согласие.
– Это невозможно.
– Хорошо. Допустим, вам поступает приказ – передать мою женщину для допроса ночью, когда вы дежурите. Бумага остается у вас, а вам следует только выполнить приказ.
– Это невозможно…
– Вы меня не так поняли. Я знаю, вам нужны деньги, чтобы уехать с Иреной в Швейцарию. Разве нет?
– Допустим.
– Я даю вам эти деньги. Я даю вам тридцать тысяч. Вы мне даете мою женщину.
– Нет… Это невозможно…
В комнату вошла Ирена – глазищи зеленые, длинные волосы на плечах, талия осиная. Она остановилась возле двери и сказала:
– Да, Вацлав. Не «нет», но «да».
Шмита прижало к стулу, лицо его засветилось, пальцами захрустел.
«Несчастный парень, – подумал Седой, – ни черта не соображает, весь под ней».
– Да, – повторил Шмит. – Но мне ваш план не до конца понятен…
– Это уже другой разговор, – ответил Седой. – Валяйте-ка рисуйте план тюрьмы и опишите всех поляков, которые работают в тюремной обслуге. И график ваших дежурств. Я составлю точный план.
– Хорошо, – ответил Шмит. – Вы боретесь за свою любовь. Я буду драться за свою. Пятнадцать тысяч вы мне должны передать, когда я составлю тот график, который вы просите. Пятнадцать – в тот час, когда передам вам русскую. Ее номер шестьсот двадцать два.
– Курносая, с ямочками на щеках, да?
– Да. С ямочками. Радистка.
– Вас никто не собирается обманывать, Шмит.
– Я тоже не собираюсь обманывать…
Ирена, стоявшая в дверях, сказала:
– Он прав, пан, он прав. Вы боретесь за свою судьбу, он за свою. Здесь я обязана молчать, иначе он не будет мужчиной.
Весь следующий день Вихрь провел с Седым и Юзефом Тромпчинским. Они медленно ездили по краковским улицам в разбитом, стареньком «вандерере» адвоката.
– Вот, – сказал Юзеф, – хозяин этого магазина Игнаций Ериховский. Сволочь, целует нацистам задницу. Портрет Гитлера выставил, каков, а?
– Ну и что? Хозяин моей новой явки тоже держит в комнате портрет Гитлера, – сказал Седой. – Кричать на каждом углу «я ненавижу Гитлера» – проявление ненормальности. Лучше кричи, что ты его обожаешь, но проткни шилом два баллона в их машине – и то больше пользы.
– На твоей новой явке радиопередатчик можно будет установить? – спросил Вихрь.
– Можно. Только нет смысла.
– Почему?
– Засекут. Недалеко шоссе.
– Глупость. Мы с Аней сидели в лесу, и там нас засекли очень даже просто. Один дом – они нас и окружили. А если б было с десяток домов – хотя бы с десяток, – неизвестно, чем бы все кончилось.
– Кончилось бы тем, что все десять домов были взорваны, жители расстреляны, а ты сидел бы в гестапо вместе с Анной, – сказал Тромпчинский. – Вихрь, глядите, во-он тот подъезд видите?
– Да.
– Это подвальчик. Там кабаре и проститутки. Я там был ночью: выручка громадная. Хозяин сидит за перегородкой, там у него сейф. По-моему, плюс ко всему, он спекулирует медикаментами. С гестапо связан уже два года… Он доносит гестаповцам, его весь город ненавидит, этого гитлеровского холуя. Фашист и спекулянт.
– Ночью опасно, – сказал Вихрь. – Задержат патрули.
– Да, – согласился Седой, – ночью мы будем как голые.
– Стоп, – сказал Вихрь, – а если на немецкой машине? Юзеф, ты мог бы принять участие в этом деле?
– Меня знает хозяин. Меня вообще многие знают в городе.
– Я могу, – сказал Седой, – если очень надо, пойду я.
– Понимаешь, если пойдет один Степан с нашими ребятами, они сразу засветятся, хотя документы Коля им достал через своего интенданта.
– Да, – сказал Седой, – ваших даже в смокинге за версту определишь. Держаться совсем не умеют.
– Здесь банк? – спросил Вихрь.
– Да.
– Идеальнее ничего не придумаешь.
– Расстреляют всех служащих, – сказал Седой, – за пособничество бандитам.
– Ну что? – спросил Вихрь. – Остановимся на кабаре?
– Я – за, – сказал Тромпчинский.
– За, – сказал Седой.
На следующий день трое сбежавших из лагеря военнопленных, включенные в боевую группу Коли, пришли на явку Степана. Часов в двенадцать в окно постучали условленным стуком: раз-раз, пауза, раз, пауза, раз-раз-раз. Это были Вихрь и Седой.
– Новиков Игорь, – представился первый.
– Муравьев Владислав.
– Николаев Евгений.
– Садитесь, товарищи, – предложил Вихрь. – Будем беседовать.
В полночь Коля вынес костюмы: ребята переоделись. Седой скептически покачал головой.
– Новиков еще, может, подойдет, – сказал он Вихрю, когда они вышли в другую комнату, – а остальные нет. У них глаза с яростью, их засекут. Там играть придется, там надо часами дожидаться минуты. Они себя засветят. Ребят надо держать для диверсий, а эта штука с эксом не для них.
– Ну что ж… – задумчиво сказал Вихрь, – видимо, ты прав. Пойдем втроем. Ты, Степан и я. Удирать будем на машине Аппеля. У него ночной пропуск.
– Этих ребят я сегодня отведу обратно в лес, а оттуда их перебросим к нашим партизанам, так будет разумно. «Соколы» – большой отряд, я с ним на связи, – сказал Седой.
– Хорошо. Экс отнесем на завтра.
На всякий случай
Берг не любил свой почерк. Он понимал, что его каллиграфический почерк, точные нажимы и неимоверно изящные соединения свидетельствовали о несгибаемом канцеляризме его обладателя. Поначалу Берг гордился и своей феноменальной памятью, и каллиграфическим почерком. Он возненавидел свой почерк, когда до него дошел отзыв Канариса. Он пробовал изменить почерк, но из этой затеи ничего не вышло: почерк вроде дефекта речи – рожден заикой, ну, стало быть, заикой и помрешь. Реванш Берг брал в другом: развелся с женой и пустился во все тяжкие. Как это ни странно, но расчет его оказался точным, и по прошествии года о нем стали говорить не как о канцеляристе, но как об удачливом донжуане, рубахе-парне, незаменимом в компании мужчин человеке, если захотелось после дружеской попойки где-нибудь повеселиться – у Берга всегда были наготове телефоны верных подруг.