Ожидатели августа - Аркадий Викторович Ипполитов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обладание отцовства эгоистично, как эгоистичен и весь мужской мир. Эгоистично и сыновнее желание отделения, тут же овладевающее Пиноккио, подобное стремлению к смерти гетевских Гомункула и Эвфориона. Вырвавшись на волю, Деревянный Человечек сразу сталкивается с соблазном внешнего мира, воплощенного в фигуре затянутого в форму полицейского (постоянно преследующий Коллоди образ, предвосхищающий помешательство на униформе нью-йоркской гей-культуры конца последующего столетия), хватающего мальчика за нос. О семантике носа в произведении Коллоди говорить излишне, эта навязчивая метафора аполлонического даже могла бы показаться чересчур прямолинейной, если бы не искупающий все апофеоз романа, о котором речь еще впереди.
Возвращенный в отцовскую келью блудный сын томится и изнывает, как пленный дух, порожденный древом познанья. Он близок к безумию, выражающемуся в психосоматическом голоде, и, наконец, разрешающимся мазохистическим членовредительством: Пиноккио сжигает собственные ноги, впадая в блаженное забытье. Пробуждение отмечено выразительной сценой, навеянной величайшим произведением христианской литературы, «Исповедью» Блаженного Августина. Пиноккио сжирает груши, принесенные Джепетто, этот символ мирской сладости средневековья, прямо апеллирующий к грушам святого Августина: «…от отвращения к справедливости и от объедения грехом. Я украл то, что у меня имелось в изобилии и притом было гораздо лучше: я хотел насладиться не тем, что стремился уворовать, а самим воровством и грехом.
По соседству с нашим виноградником стояла груша, отягощенная плодами, ничуть не соблазнительными ни по виду, ни по вкусу. Негодные мальчишки, мы отправились отрясти ее и забрать свою добычу в глухую полночь; по губительному обычаю, наши уличные забавы затягивались до этого времени. Мы унесли оттуда огромную ношу не для еды себе (если даже кое-что и съели): и мы готовы были выбросить ее хоть свиньям, лишь бы совершить поступок, который тем был приятен, что был запретен. Вот сердце мое, Господи, вот сердце мое, над которым ты сжалился, когда оно было на дне бездны».
Дети – эгоистичные чудовища, появляющиеся из первозданного хаоса, где добро и зло еще не расчленены, как не расчленены они и в раю. Порядок в бытие привносится только искусством. Но порядок необязательно справедлив, добр или прекрасен. Порядок может быть произволен, груб и жесток. Августин показывает, что художника привлекает порядок нравственности, а не нравственность порядка. Только слабоумных либералов удивляет, что нацисты были ценителями искусства, – великий Пазолини в «Республике Сало» прекрасно показал полную несостоятельность тумана гуманизма, что пытается напустить художник, имитирующий доброжелательность. Пиноккио – чистая фантазия мужского аскетичного союза, прекрасный андрогин, незапятнанный дегуманизирующим величием женской природы, – на самом деле страшен в своей аполлонической ненасытности.
Искусство – теменос, священное место. Пиноккио тут же, как только выходит из отцовского пространства кельи, продает благие намерения, – принесенный Джепетто букварь – Книгу – чтобы попасть в теменос, театр марионеток, где его радостно приветствуют такие же, как и он, андрогины, Арлекин и Пульчинелла. Здесь же и происходит его первая встреча с Женским, воплощенным в изумительно двойственном образе трансвестита Манджафуоко, директора театра. Это – Медуза Горгона, Venus Barbata античности, ухмыляющаяся голова с бородой, клыками и вываливающимся языком. Представ в мужском костюме, Манджафуоко обладает всеми чертами женского характера, с его непредсказуемой переменчивостью, истеричностью, непостоянством. Он – vagina dentata в штанах, «лик ужаса», горгона после менопаузы маскулинизации, вещая ведьма из «Макбета». Его естественное желание – пожрать порождение чистого мира Джепетто, в уничтожении обретя власть над девственным деревянным телом андрогина.
Впрочем, женственность алогична, ибо ей порядок несвойственен, и в своей алогичности способна к милосердию. Манджафуоко отпускает Пиноккио, тут же устремляющегося к новым приключениям. Выйдя из театра, он попадает под обаяние двуполой пары бродячих эпиценов, лисы Алисы и кота Базилио. В этой паре Коллоди воскрешает тип самого отвратительного в истории человечества гермафродита, совершенно незамеченного феминистскими защитниками андрогинности. Я называю его «придворным гермафродитом». Он появился в культуре Возрождения, сосредоточенной вокруг дворцов герцогов и королей, от коих зависели художники и интеллектуалы. Лесть – мирская молитва, культ священного порядка. Но неискренний льстец – вымогатель и пройдоха, осквернитель языка. Повсюду, где богатство, власть и слава, – придворный гермафродит. Он – в правительствах, корпорациях, на университетских факультетах, в мире книг и искусства. Мы узнаем профессионального подхалима в голливудском агенте и подпевале. Прославленный парикмахер, будуарный наперсник, завсегдатай салонов и блестящий наемный кавалер. Лесть и злоба срываются у него с раздвоенного языка. Описанные Коллоди кот и лиса – перверсивная пара шлюх – гомосексуальна или кажется таковой, поскольку низкопоклонство – политическая содомия. Этот феномен – извращение мужского союза, и, подобно мильтоновскому Сатане, вкрадчивый льстец ползает на брюхе, извиваясь и меняясь в соответствии с меняющимися обстоятельствами.
Связавшись с этой парой, Розенкранцем и Гильденстерном итальянского отточенто, Пиноккио начинает свой путь, до боли напоминающий путь десадовской Жюстины. Каких только пыток и мучений ему не приходится вкусить! Его бьют, царапают, жгут, вешают, в том числе и вверх ногами, кусают, режут, топят, сажают на цепь, заковывают в ошейник (кстати, все время, как idea fix, во время мучений Пиноккио появляются полицейские, то по двое, то по трое). Да и сам Пиноккио не остается в долгу, чего только стоит сцена, когда он откусывает лапу коту Базилио (мех и бархат – символические заменители материнского лобка, хорошо известные по творению доктора Мазоха), или когда фигачит книгой в лоб своему другу-мальчику (намек на гомосексуальную дуэль в поэме «Евгений Онегин» русского поэта А. Пушкина). Виртуозная садистская речь Коллоди нарастает, соперничая с лучшими страницами двух Эмилий, Эмили Бронте и Эмили Дикинсон, переходя от жестокости почти незаметной к жестокости вопиющей.
Остановкой на этом пути, состоящем из сплошных мучений, становится краткое пребывание в домике Красивой Девочки с лазурными волосами. Это очередная встреча с женским на пути Пиноккио. Идиллия мира голубого домика навеяна Коллоди «Королевой фей» Спенсера и «Весной» Боттичелли. По типу своего тела Красивая Девочка – Кристальная Афродита – подобна боттичеллиевской Венере, Бритомарт и Бельфеб Спенсера. Она утрачивает материнские очертания, тая в сексуальной неопределенности. Лазурные волосы героини – призма, усиливающая и проецирующая свет. Сияние, ее окружающее, тождественно соблазнительности голливудских звезд, в которой Кеннет Берк усматривает «иерархический мотив», Греты Гарбо и Марлен Дитрих. Кинозвездам 1930-х и 1940-х, снятым в ореоле мерцающего света, присуще то же очарование. Аристократизм мрачных времен экономического хаоса и войны. Идеализирующий глаз камеры придает им аполлоническую властность и совершенство. Голубая девочка, идол мужского влечения к манящей неопределенности гендера, излучает свет, потому что она порождена влечением к иерархии.
Но